предательство их прежней дружбы и близости, как решительно ничем не объяснимое предвосхищение и подчеркивание Кнехтом своего будущего верховного сана. Только уже по дороге -- а шел он поистине как побитый -- ему открылся весь смысл этого незабываемого взгляда, этого далекого, царственного и, однако, страдальческого взгляда, и он понял, что друг его воспринял выпавшее ему на долю не с гордостью, но в смирении. И он вспомнил, рассказывал Тегуляриус, задумчивый вид Иозефа Кнехта и глубокое сочувствие, прозвучавшее в его недавних расспросах о Бертраме и принесенной им жертве. А что, если он сам тоже намерен пожертвовать собой, стереть себя, -- столь гордым и смиренным, величественным и покорным, одиноким и готовым отдать себя на волю судьбы показалось ему тогда лицо друга, словно лицо это было уже высечено на монументе в честь всех когда-либо живших Магистров Касталии. "Ступай к своим товарищам!" -- сказал он ему. Стало быть, уже в тот миг, когда он впервые услышал о сбоем новом сане, он, которого никто никогда не сможет познать до конца, ощущал себя уже неким звеном иерархии, смотрел на мир из иного центра, уже не был ему товарищем, никогда им больше не будет. Конечно, Кнехт и сам мог бы догадаться об этом своем назначении, этом последнем, высшем своем призвании или, во всяком случае, ног полагать его вероятным, и все же оно поразило, даже испугало его, как и все предыдущие. Потом-то он сказал себе, что вполне мог бы представить себе такую возможность, и улыбнулся усердию Тегуляриуса, который, хотя сначала и не ожидал ничего подобного, все же высчитал и предсказал его выбор за несколько дней до окончательного решения и его обнародования. И действительно, против избрания Кнехта в Верховную Коллегию говорила разве что его молодость: — 377 —
|