Важно понимать, что печатная технология породила гигантизм не только в отношении автора и национальных языков, но и в сфере рынков. Внезапная экспансия разрастающихся рынков, торговых отношений, получившая импульс от первой формы массового производства, кажется наглядным выражением и овнешнением всех скрытых торгашеских склонностей человека. И это лишь одно из следствий активности визуального компонента в человеческом опыте. Техника перевода, т. е. прикладное знание, привела к тому, что скрываемые от дневного света преступления и мотивы человечества получили новую форму самовыражения. Поскольку печатная технология есть визуальная интенсификация письменного слова, она неизбежно требует все новых и новых сенсационных материалов. Этот факт в равной степени важен для понимания и современной газетной прессы, и развития языка и форм выражения в шестнадцатом веке: Гениальность Аретино заключается в том, что он сумел выразить свой век — век ужасающей анархии, нравственного хаоса, неуважения к прошлому, древним авторитетам и традиции. Именно поэтому Аретино представляет такой интерес для исследования. А если к этому добавить еще и то, что для достижения своих целей он изобрел оружие, которое в наши дни стало более мощным, чем любое правительство, парламент или наследная монархия, — гласность, прессу, — это будет более чем достаточным оправданием данной книги.[200] Книгопечатание как система обращения к публике, колоссальным образом усилившая голос одного человека, вскоре сама привела к созданию новой формы выражения, а именно елизаветинской драмы. В прологе к «Тамерлану Великому» Кристофера Марло мы находим все наши новые темы: От песен плясовых и острословья, От выходок фигляров балаганных Мы уведем вас в скифские шатры; Там перед нами Тамерлан предстанет, Чьи речи шлют надменный вызов миру, Чей меч карает царства и царей. В трагическом зерцале отраженный, Он, может быть, взволнует вам сердца. Здесь и ниже пер. Э. Линецкой Подобный намек мы встречаем уже в первых строках пьесы: Микет: Мой брат Хосров, меня грызет забота, Но я о ней поведать не сумею: Тут громовые надобны слова. Здесь особенно интересно осознание роли белого стиха как некоего рупора, а также того, что «плясовые песни» своим диапазоном и силой уже не удовлетворяют публику нового века. Для елизаветинской эпохи белый стих был примечательным нововведением, которое можно сравнить с использованием Гриффитом крупного плана. И там, и тут мы имеем дело с усилением и укрупнением чувств. Даже Уитмен, испытывавший натиск визуальной интенсивности газет того времени, не сумел найти более мощного средства для своего варварского воя, чем белый стих. До настоящего времени происхождение английского белого стиха остается невыясненным. У него нет предшественников, кроме, пожалуй, долгой мелодической линии в средневековой музыке. Не думаю, что идеи Кеннета Сизама по поводу древнего английского метра имеют какое-то отношение к белому стиху. В книге «Поэзия и проза четырнадцатого века» (p.xiii) он пишет: «В древнем английском языке существовал единственный метр — длинная аллитеративная линия без рифм. Он наилучшим образом соответствовал целям наррации в силу своей немузыкальности в том смысле, что его нельзя было спеть. Он скорее годился для громкой декламации». — 187 —
|