Иногда, напоминает нам Хайдеггер, забвение бытия совершается во имя истины, если истина рассматривается как нечто субъективное. Но насколько же опаснее забвение и того и другого, напоминающее медленное погружение в феноменизм или софистику! Если ничего истинного нет, как утверждает Ницше, что остается для жизни и мышления? Мечты, желания, интерпретации, фантазии, иллюзии? Но ведь это значит, что все они стоят друг друга – ведь истины нет, чтобы выделить хоть что-то! – и все вместе не стоят ничего. Это путь, ведущий от софистики к нигилизму, от Ницше – к нашей современности. Если фактов нет, а есть только их интерпретации, как заявлено в «Воле к власти», значит, и сам мир уходит из-под ног, а нам остается только дискурс о мире. Остается какой-то виртуальный мир, поглотивший все истинное и растворивший его в себе! Можно в таком мире жить? Наверное, можно. Но зачем тогда желать жить и стремиться осмыслить его истину? Почему бы не удовлетвориться красивой ложью, изобретательной сказкой, удобной иллюзией? Это и будет философия болтунов и софистов, несущая гибель самой философии. Если истины нет, можно думать что угодно, но такие «думы» уже нельзя назвать мыслями. Если ничто не истинно, значит, и утверждение, что все неистинно, не является истиной. Если все ложно, значит, ложно и само утверждение, что все ложно. Но это внутреннее противоречие не только не опровергает софистику, оно делает ее неуязвимой, ибо опровергнуть ее можно только при условии существования хотя бы одной-единственной истины, а она это отрицает. Что же получается? Получается, что остается только соотношение сил и конфликт интерпретаций, столь же неисчерпаемый, сколь изнуряющий. Это и есть мир войн, рынка и средств массовой информации. Это и есть наш мир. Мир, каким многим и хотелось бы его видеть, – мир без бытия и реальности, мир без истины и прочности, виртуальный, как уже говорилось, мир, в котором нет ничего, кроме знаков и мены, симулякров (125) и товаров, несерьезный мир, созданный как будто в насмешку, так, что-то вроде игры ума, игры, от которой мне, когда я был еще студентом, так часто хотелось плакать… Нет, из этого надо как-то выбираться. Но как? Очень просто – надо решительно вернуться к идее истины. Полное, абсолютное познание истины невозможно, сегодня это очевидно, и я вовсе не намерен спорить с очевидностью. Впрочем, это прекрасно сознавали уже Монтень, Паскаль или Юм. Но отнюдь не торопились из этого вывести, что истины не существует или что нет ни малейшей возможности к ней приблизиться! Они просто усомнились, что нам ведом надежный путь к истине, а это, согласитесь, совсем другое дело. Это-то и отличает скептика (для которого нет ничего твердо известного) от софиста (для которого нет ничего истинного). Эти два подхода не только не тождественны, они и не являются дополнением друг друга. То, что на свете нет ничего, в чем можно быть уверенным, отнюдь не означает, что все на свете ложно. То, что все сомнительно, отнюдь не доказывает, что нет ничего истинного. Напротив, любое суждение, даже самое скептическое, имеет смысл только в том случае, если в нем подразумевается идея истины (позволив себе слегка подкорректировать Спинозу с помощью Монтеня, я назову это нормой данной или возможной идеи истинности), что напрочь исключает, или должно исключать, всякую возможность отделаться от этой истины. Подумать только, с каким апломбом восклицает Ницше: «Ложность суждения еще не служит для нас возражением против суждения» («По ту сторону добра и зла», отдел I, 4). А вот я думаю иначе, и вместе со мной так думают подавляющее большинство современных ученых, и этот образ мыслей заставляет нас отвернуться от Ницше и повернуться к веку Просвещения. И, заметим кстати, это же позволяет нам вслед за Поппером вырваться из ловушки тотального релятивизма. Тот факт, что ни одна теория не может быть строго верифицирована экспериментальным путем, отнюдь не означает, что все теории стоят друг друга. Он означает лишь, что те или иные теории могут быть опровергнуты или фальсифицированы, и так оно в действительности и происходит. Вспомните историю развития науки, в рамках которой теории сменяют друг друга с необратимостью нормы, и эта норма есть само выражение прогресса наших знаний. Вспомните и одно из озарений Паскаля, сказавшего, что, хоть мы и не способны к познанию непосредственной истины, мы должны «принимать за истинные те вещи, противоположности которых представляются нам ложными» («О духе геометрии»). Так и выстраивается истинный порядок, характеризующийся, по выражению Кавальеса (126), «углублением и исправлениями» и сопровождающийся установлением «результатов, надежность которых неподвластна времени» (Кавальес, «О логике», III; Письмо к П. Лаберенну, 1938). Именно потому, что существует история науки (а вовсе не вопреки ей), наука не сводится к собственной истории, как ошибочно полагал Монтень, и открывает перед нами – в своей истории и благодаря ей – нечто такое, что выходит за рамки науки. Что же это такое? Это вечность. Сначала был Птолемей, потом Ньютон, потом Эйнштейн… Эта последовательность, не являющаяся ни случайной, ни обратимой, открывает перед нами вселенную, в которой сама идея последовательности теряет свою уместность или, во всяком случае, свое значение. В промежутке между Птолемеем и Эйнштейном изменилась вовсе не истина – изменилось наше знание истины. А истина вообще не меняется, даже если это истина вечно изменчивой вселенной. Вот что сумел увидеть Спиноза: истина вечна, и только она одна. И вот что сумел увидеть Паскаль: какое бы уважение ни питали мы к античности, поясняет он, «истине, хотя бы и едва открытой, всегда следует отдавать предпочтение, ибо истина всегда древнее любых мнений о ней, и только полное незнание ее природы позволяет думать, что истина начинается тогда, когда она становится нам известной» («Трактат о пустоте»). Другим путем, но к тому же выводу приходит и Фреге (127). Истина не нуждается в познании, чтобы оставаться истиной («ей не нужен носильщик»), и именно поэтому «истинное бытие мысли не зависит от времени» («Логические сочинения»). Возьмем для примера какой-нибудь быстротечный факт. Вот, скажем, я сижу и пишу статью «Истина» для своего «Философского словаря», или (пример Фреге) у меня под окном стоит дерево, покрытое зелеными листьями. Все описанное – недолговечно. Но истина всего описанного не становится от этого ложной или обманчивой. Если истинно, что вот это дерево сейчас зеленеет, то это истинно навсегда, навечно. Листья облетят, а дерево засохнет, но то, что оно было зеленым, когда я писал эти строки, по-прежнему останется истиной. Вот почему, когда мы говорим о чем-то, что истинно сейчас, настоящее время этого высказывания указывает не на «настоящее время говорящего, – отмечает Фреге, – а на время (tempus) безвременности, если позволено употребить подобное выражение» (там же). Короче говоря, всякая истина вечна, хотя никакое познание не может быть вечным, и поэтому нельзя смешивать знания (всегда историчные) и истины (всегда вечные). — 184 —
|