Шестое августа по-старому, Преображение Господне… Словно действовал, безо всякого участия отдельных людей, разум улья. И найден был выход: в стихах. Агенты устало переглядывались друг с другом, они уже всех перефотографировали, им хотелось домой (в толпе, наполовину состоявшей из знакомых, искусствоведы в штатском резко бросались в глаза). Но домой не велено было идти до конца, а конца не было. Стихи лились час за часом, и Бог знает, какие из этих стихов напечатаны, какие нет. Искусствоведы были парализованы, и Москва достойно проводила в могилу опального поэта. Несколько раз я ставил рискованные эксперименты на самом себе, но каждый раз главное было понять, а не сделать. Что именно понять? События или самого себя? И то, и другое. Понять, куда события движутся сами по себе. Бросить камешек и подождать — покатится ли лавина? И если покатится, то куда? По большей части она катится не туда, совсем не туда, и поэтому бессмысленно вкладывать всего себя в попытки сдвинуть груду. Надо сохранить внутреннюю свободу, возможность отойти в сторону и даже повернуться спиной к событиям, если они мне не по сердцу, — с тем чтобы снова войти в поток в какой-то другой, благоприятный миг, когда история тебя позовет… Но главное все-таки не в ней, а в тебе самом. Я смутно чувствовал это и очень часто не продолжал начатого. Вместо этого продолжалось что-то внутри, для чего внешнее дело было только толчком. И это внутреннее прокладывало путь в бытие (как ребенок, еще не зачатый, в одном старом стихотворении Зины) и вело меня через все зигзаги… К пониманию нежных прикосновений вечности, которые история запомнила гораздо глубже, чем грубые наскоки Чингисханов. А зигзаги сами по себе были любопытные. Можно взглянуть на мою неожиданную сметливость в бою за Калиновку как на одно из бесконечно малых, интегрированных в победе. Я присматривался к войне с августа 42-го по октябрь 43-го; и хотя меня никто не учил, вдруг оказалось, что я вполне удовлетворительно командовал цепью, гораздо лучше, чем необстрелянные командиры в бою за Павловку (февраль 42-го). Под огнем некогда дремать, все чувства напряжены, и голова очень живо соображает что к чему. Примерно за год офицеры научились командовать полками, генералы — фронтами и армиями. Наша артиллерия была профессиональной уже под Сталинградом. Пехоту из-за страшных потерь приходилось каждые несколько месяцев создавать заново. Но и в пехоте к 43 году сложилось боеспособное ядро офицеров и сержантов, и за какой-нибудь месяц оно заражало молодые пополнения своим духом. Сложился свой стиль — лихой, беспечный. Мы много теряли не только из-за преступлений и ошибок Сталина, а по собственной дурости. Но какой-то минимум военной грамотности и быстрой ориентации в бою был общим достоянием, носился в воздухе. И даже на беспечность пехотинцев можно взглянуть как на разумное приспособление к своему ремеслу смертника. Пехоту расходовали по-сталински — до нуля, до того, что после прорыва укрепленной полосы в полках оставалось по 10 активных штыков: лишь бы пробить ворота танкам. Беречь себя пехотинцу не имело смысла. Беспечность была его принятием судьбы, его панибратством со смертью: «Здравствуй, Цезарь! Осужденные на смерть приветствуют тебя!» — 62 —
|