Страха не было. Было нарастающее волнение в крови, жажда выхода по ту сторону. По ту сторону чего? Не знаю. И вдруг мне показалось, что я полюбил. Когда это началось? Может быть, в ночь первой бомбежки, когда я зашел к Мирре, застрял у нее, и через окно мы смотрели, как горит Москва. Мирра входила в компанию могэсовцев. Их было трое ребят, чуть постарше, окончивших семилетку до восстановления старших классов и учившихся один год в ФЗУ МОГЭС. Когда учрежден был 8-й класс, Лешка Эйсман, Борька Кологривов и Димка Лавровский поступили к нам, бросив ФЗУ, но долгое время держались особняком, подчеркивая свою варку в пролетарском котле (только в 10-м классе, подружившись с Лешкой, я узнал, что все они дворяне). Могэсовцы увлекались фотографией и торчали в фотокомнате; там с ними сидела обычно и Мирра. Она была влюблена в Борьку, страдала (он был влюблен в Тусю), я сочувствовал. Иногда приходил к ней домой послушать, как она бренчит на фортепьяно. В 1934-м вышел на экраны «Чапаев» и потряс меня «Лунной сонатой», которую играл белогвардейский полковник. Потом полковник кого-то порол шомполами, но играл он превосходно. Мирра кое-как исполняла мне ту же сонату. Кажется, ходили иногда вместе на концерты (уже после школы). Когда все школьные связи распались, дружба с Миррой почему-то уцелела. Скорее всего, потому, что оба мы были довольно одиноки; а надо ведь, чтобы человеку было куда пойти. Ни о чем умном я с Миррой не говорил, только о душевном. У нее был плохо подвешен язык. Уроки литературы, которые Иван Николаевич Марков превращал в школу красноречия, были для нее унижением. После косноязычного ответа всегда следовал вопрос: кто может дополнить? — и пошли греметь витии. А косноязычный, садясь за парту, чувствовал себя идиотом. При этом Мирра вовсе не была глупа; меня занимало ее умение разбираться в людях. Я был захвачен идеями и витал в облаках; а она мало смыслила в идеях и смотрела в упор на людей. Один из моих друзей назвал это потом женской микропсихологией. Словом, мы дружили, но было совершенно ясно, что дальше известной черты эта дружба не пойдет. И вдруг война поломала все черты. Вдруг захотелось, чтобы кто-то ждал тебя; чтобы где-то рос ребенок и остался жить, если меня убьют. Я с удивлением почувствовал, что это томление, разросшееся в лунные ночи, окутало Мирру и сосредоточилось на ней. Она тоже удивилась и не отталкивала меня — я не был ей противен, но медленно и неуверенно шла навстречу. Мы несколько раз поцеловались. Потом детская туберкулезная больница, где работала ее мать, получила теплоход для эвакуации. Я провожал их на речном вокзале… И «на минуточку ложь стала правдой», наплыв — настоящим чувством, почти торжественным в дни прощанья. Я даже испытал потребность надевать свой единственный выходной костюм из материала, уступленного Японией в обмен на КВЖД. Такие минуточки, о которых писал Достоевский, тянутся иногда гораздо дольше минуты; бывает, несколько лет; а в истории культуры — и побольше. — 41 —
|