Блажен, кто смолоду был молод, Блажен, кто вовремя созрел… И больно тому, кто созревает не вовремя, медленно, спотыкаясь. Но безболезненный путь к прозрачному мы, сквозь которое светится Я — редчайшая редкость. Что-то вроде дара Моцарта. Нормальное мы непрозрачно. И поэтому Рая даже не чувствовала угрызений совести за свои институтские годы — они казались ей романтически прекрасными. Мы с ней говорили об этом. Она очень удивлялась, как выглядела тогда в моих глазах. Впрочем, все меркло, когда выступали настоящие кадры. Философский факультет был политказармой, западное отделение литфака — институтом благородных девиц; русское отделение стояло посредине. Кадры на нем водились: Иван Серегин, будущий директор института молодых дарований им. Горького; Иван Богомолов, будущий генерал ГБ; Валя Карпова — будущий замдиректора издательства «Советский писатель». Теперь наступил их звездный час. Часть комсомольцев отмалчивалась. Что-то подсказывало, что клеймить беспечность и требовать суровой бдительности противно. Часть считала нужным отметиться, поставить галочку: Фима Глухой, Володя Борщуков, Жорж Терентьев, Витька Озеров (этот — не зря: стал редактором «Вопросов литературы»). Но всех затмевали три урода: Серегин, Богомолов и Карпова. Может быть, они болели и пропускали собрания, но в моей памяти присутствуют всегда. Серегин — почти молча. Он связать трех слов не умел никогда, ни на экзамене, ни на трибуне. Тройку получал после трех заходов за упорство и партийность. Речи его напоминали мне брата Фредона (из Рабле): «Сжечь. Сжечь. Сжечь». С большими паузами между каждым односложным речением. Богомолов был эмоциональнее. В общежитии он как-то привязал веревку к кровати парня, нелегально спавшего со своей девушкой, притворился спящим — и в самый интересный момент дернул за веревку. Кровать обрушилась. То-то смеху! Когда он требовал бдительности, через его редкие зубы брызгала слюна. Валя Карпова почему-то тоже была редкозубой. Говорила, как плевалась. Кроме того, что-то вроде двойного подбородка раздувалось у нее, как зоб, придавая ее лицу, возмущенному беспечностью, сходство с некоторыми змеями или Медузой-Горгоной. А все трое — поистине «Чудище обло, озорно, огромно, с тризевной и лаей» (стих Тредиаковского, перепутанный Радищевым; Тредиаковский имел в виду Цербера, пса с тремя зубастыми лающими пастями). Я совершенно не помню, как эта машина меня жевала, какие говорились слова. Говорилось, что положено, и принималась положенная резолюция. Другое дело — проработка доклада о Достоевском. Дело неожиданное, установок не было. Здесь я помню каждое слово и каждый свой ответный жест. Как аспирант Шамориков сказал: «Если даже Горький ошибался, нам об этом не следует говорить». Как я встал, не в силах вымолвить ни слова, и вышел в коридор, громко хлопнув дверью. Как за мной выскочила аспирантка Сусанна Альтерман. Как через некоторое время, проголосовав за резолюцию и сославшись на занятость, выскользнул Д. Д. Благой и, проскальзывая мимо, произнес что-то полусочувственное (я не знал тогда «Четвертой прозы»: «Митька Благой ходит на цыпочках по кровавой советской земле…» Но он именно проскользнул на цыпочках). — 30 —
|