«Как любопытный скиф» — поразительное понимание века! И вот теперь, в конце жизни, старый князь в своем Архангельском. «Ступив за твой порог. // Я вдруг переношусь во дни Екатерины. // Книгохранилище, кумиры и картины, // И стройные сады свидетельствуют мне, // Что благосклонствуешь ты музам в тишине, // Что ими в праздности ты дышишь благородной». Но почему праздность, которая всегда, а в XVIII веке особенно, считалась пороком, вдруг стала благородной? Потому что Юсупов стар? Да, он стар и многое на своем веку видал — и предреволюционную Францию (Вольтера, Гольбаха, Дидро, «энциклопедии скептический причет»), и революционную («вихорь бури, // Падение всего, союз ума и фурий, // Свободой грозною воздвигнутый закон. // Под гильотиною Версаль и Трианон»), на волнения нынешней жизни глядит «насмешливо в окно», умудренный опытом, видит «оборот во всем кругообразный» и не видит никаких оснований в нею вмешиваться. Отчасти потому, что стар. Но праздность Юсупова — это не обычная пустая праздность. В свое время она нужна была для духовной работы, дала возможность духовного накопления и сейчас, в старости, дает возможность жить жизнью поэзии. Впрочем, она всегда была полна, его долгая жизнь. Свой долгий ясный век Еще ты смолоду умно разнообразил, Искал возможного, умеренно проказил. Вот это «искал возможного» кажется мне ключом к пониманию дворянской интеллигенции XVIII века. В сущности все они, интеллигентные дворяне XVIII века, искали возможного. И Екатерина, конечно. Ее преобразовательные планы натолкнулись на сопротивление дворянства? Ну что же, нельзя, значит, надо делать то, что можно. Общество не готово к преобразованиям? «Извольте его приуготовить». XVIII век и выполнял эту программу — «приуготовление» умов к будущим грандиозным преобразованиям. Надо начинать с себя — тут теоретически сходились все: и умеренные, и крайние. Об этом со свойственной ей сухой горячностью твердила Екатерина в своих журнальных выступлениях. Об этом со свойственной ему трагической страстностью и глубиной говорил Радищев уже не теоретически, а доказав собственной жизнью. «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человеческими уязвленна стала» — эти знаменитые слова приводятся повсюду. Но за ними следуют другие: «Обратил взоры мои во внутренность мою — и узрел, что бедствия человека происходят от человека, и часто от того только, что он взирает непрямо на окружающие его предметы. Ужели, вещал я сам себе, природа толико скупа была к своим чадам, что от блудящего невинно сокрыла истину навеки? Ужели сия грозная мачеха произвела нас для того, чтоб чувствовали мы бедствия, а блаженство николи? Разум мой вострепетал от сея мысли, и сердце мое далеко ее от себя оттолкнуло. Я человеку нашел утешителя в нем самом […]. Воспрянул я от уныния моего, в которое повергли меня чувствительность и сострадание; я ощутил в себе довольно сил, чтобы противиться заблуждению; и — веселие неизреченное! — я почувствовал, что возможно всякому соучастником быть во благодействии себе подобных». И написал свою великую книгу. — 255 —
|