О Сталинградской битве: «В роковые часы гибели огромного города свершалось нечто поистине великое — в крови и в раскалённом каменном тумане рождалось не рабство России, не гибель её; среди горячего пепла и дыма неистребимо жила и упрямо пробивалась сила советского человека, его любви, верности свободе, и эта неистребимая сила торжествовала над ужасным, но тщетным насилием поработителей» (стр. 393). О легендарном параде 7 ноября 1941 г.: «Красная площадь казалась Крымову широкой дышащей грудью России — выпуклая, живая грудь, над которой поднимался тёплый пар дыхания. И то широкое небо, что видел он в осенних Брянских лесах, русское небо, впитавшее в себя холод военного ненастья, низко опустилось над Кремлём. В шинелях, в мятых шапках-ушанках, в больших кирзовых сапогах стояли в строю красноармейцы <…> То стояло войско народной войны. Красноармейцы украдкой утирали лица от тающего снега, кто брезентовой потемневшей от влаги варежкой, кто платочком, кто ладонью <…> Сталин приблизился к микрофону, заговорил. Крымов не мог разглядеть его лицо — туман и утренняя мгла мешали смотреть. Но слова Сталина отлично доходили до Крымова. — Смерть немецким оккупантам! — сказал он и поднял руку. — Вперёд к победе!» (стр. 193) Всё, что потом через несколько десятилетий сочинил Гроссман в повести «Всё течёт» о «русском рабстве» и «советском антисемитизме», выглядит убогой конъюнктурой или в лучшем случае побуждает вспомнить строки Заболоцкого: «Нет на свете печальней измены, чем измена себе самому». И поэтому вполне закономерно, что на кремлёвском торжестве в июне 1945 года Генералиссимус произнёс знаменитую здравицу в честь русского народа. В это историческое мгновенье слово вождя совпало с чувствами и мыслями еврея Василия Семёновича Гроссмана. Мой отец Юрий Аркадьевич Куняев, преподаватель института имени Ф. Лесгафта, невоеннообязанный по здоровью, умер в окружённом Ленинграде 11 января 1942 г. в стенах своего родного института, куда он переехал, как и многие другие одинокие сотрудники, чтобы рядом друг с другом пережить самые тяжёлые дни блокады. Но не пережил. Подробности того, как он умирал, мы узнали лишь в 1943 году, когда моя мать получила в эвакуации от его выжившей сослуживицы М. Лейкиной письмо с рассказом о последних днях жизни отца: «Ваш муж умер в институте. Вы, вероятно, слышали, какую тяжёлую зиму мы пережили. Мы все голодали так, как никто не может себе представить. Многие — даже преподаватели нашего института — проявляли себя, как голодные люди. Юрий Аркадьевич относился к той немногочисленной группе людей, которая выдержанно переносила ужас голода, холода, невзгоды блокады. Он так же, как и другие, бывал ежедневно в столовой института и ждал тарелку супа без суеты и нетерпения, совсем не так, как многие другие. Его молчаливая скромность осталась с ним до конца его дней. — 22 —
|