С тех пор наши встречи, во время которых мы читали друг другу Мандельштама и Заболоцкого, стали постоянными и трогательными. Он всегда был благодарен мне за мое молчаливое понимание его судьбы и на титульном листе своей последующей книги «Владелец шарманки» написал: «Стасик — напоминаю о шарманках, Тбилиси и тбилисцах, встречах. Обнимаю. Твой Шура». Точных дат, когда сделаны эти автографы, Шура, как настоящий вдохновенный заложник вечности, конечно же, не ставил. Через тридцать с лишним лет после наших свиданий, уже после смерти Шуры я прочитал в книге еще одного нашего соучастника тбилисской жизни Бориса Гасса о том, что Цибулевский в юности был дружен с Булатом Окуджавой. «Они вместе учились в университете, проходили по одному делу… Шура, как и Булат, был членом литературного кружка «Молодая Грузия», при обыске у него нашли первое издание «Уляляевщины» Сельвинского с подчеркнутыми карандашом строчками о том, что лиру не отдаст ни третьему отделению, ни особому отделу номер три. Ему приписали статью «по знанию и недонесению». За это Шура получил десять лет. Последние годы заключения Цибулевский провел в городе металлургов под Тбилиси. Там он подружился с двумя талмудистами и при каждом свидании просил приносить ему картошку и лук — кошерную пищу для новых товарищей… «Все дерутся за баланду, а эти верующие евреи соблюдают ко- шерность и ведут религиозные споры». Вспоминать или писать о тех временах Шура не любил». Да, это правда — не любил. Но то, что его могли посадить на 10 лет за чтение широко известной в 30-е годы и не запрещенной поэмы Сельвинского, много раз издававшейся в советское время, я не верю. Да и о своих лагерных связях с талмудистскими евреями он мне не рассказывал, и не было в его стихах и прозе ничего ветхозаветного или талмудического. В те времена Шура Цибулевский, возможно, следуя своему кумиру Осипу Эмильевичу, изо всех сил убегал от хаоса иудейского, сгустки которого, как я понял впоследствии, живут в душе почти что каждого еврея. И проза и стихи его были трогательно несамостоятельны, похожи своей бессвязностью и разноцветностью на переливы калейдоскопа, наполненного осколками стекла, обрывками получувств и ощущений, в которых то и дело вспыхивали мандельштамовские искорки: «шьют воздух синие стрекозы», «вдруг за столом бутылка бренди! Ужель то самое?! На дамбе вкусим его и покорим. По-го-во- рим о Мандельштаме, поговорим и погорим. Все так же ли Орланд неистов? А скат шинели тех годов? Что ж, серая, и я готов… Привет, «кузнечик мускулистый». В этих отрывках каждое второе слово — мандельштамовское, да и самого себя Шура ощущал, неким грузинским двойником Осипа Эмильевича, и в его покорности мелодиям любимого поэта было нечто наивное, беззащитное и фатальное. И конечно же, подражая своему божеству, он не мог не написать «Стихи об Армении», переполненные «мандельштампами»: «И не купить у Арарат-Горы», «мура», «колючий быт», «брадобрей… он мылит щеку» и так далее. — 161 —
|