Войдя в боковую дверь, он оказался в небольшой гостиной. Тут, у горящего камина, протянув руки к огню, сидела Контессина — на алебастровых ее щеках рдел яркий румянец. Она подняла голову. — Микеланджело. — Контессина. — Come va? — Non ce male… — …как говорят каменотесы в Сеттиньяно. — Мне не надо спрашивать, как ты себя чувствуешь. У тебя прекрасный вид. Румянец на ее щеках стал еще ярче. — Раньше ты мне никогда не говорил ничего подобного. — Но думал всегда так. Она поднялась, подавшись к нему. От нее шел запах тех же духов, к каким он привык, когда она была еще девочкой, во дворце Медичи. Тоска по тем счастливым дням вдруг нахлынула на него. — Ты уже давно вошла в мое сердце. Еще с тех пор, когда моя жизнь только начиналась. В Садах Медичи. В глазах ее светились и боль и счастье в равной мере. — Ты тоже всегда был в моем сердце. Микеланджело вспомнил, что и у стен есть уши, и мягко изменил тон разговора. — Здоровы ли Луиджи и Никколо? — Они здесь, со мной. — А Ридольфи? — Его тут нет. — Значит, ты здесь ненадолго? — Джованни вызвал меня для свидания с папой. Святой отец обещал вступиться за нас, защитить перед Синьорией. Но я не возлагаю на это никаких надежд. Мой муж по-прежнему живет лишь мыслью о свержении республики. Он говорит об этом при каждом удобном и неудобном случае. — Я знаю. И, глядя друг на друга, они задумчиво улыбнулись. — Это неосторожно с его стороны, но уж так он решил. — Она неожиданно оборвала фразу и поглядела ему в глаза. — Видишь, я все говорю о себе. Теперь я хочу поговорить о тебе. Он пожал плечами. — Борюсь, но, как всегда, терплю поражения. — Работа не удается? — Пока нет. — Еще удастся. — Ты уверена в этом? — Готова положить руку на огонь. Она протянула руку и держала ее перед собой, словно бы терпя обжигающее пламя. Ему хотелось схватить эту руку и сжать в своих руках, хотя бы на одно мгновение. А она, откинув голову, засмеялась: ей показалось забавным, что она вспомнила сейчас эту тосканскую формулу клятвы. Вслед за ней засмеялся и он, и голос его, проникая в звуки ее голоса и сливаясь с ним, словно бы притрагивался с лаской к волшебной его плоти и сущности. И он знал, что это был тоже род обладания — необыкновенного, редкостного, прекрасного и святого. Римская Кампанья — это совсем не Тоскана, и она не наполняла душу Микеланджело всепоглощающей лирической благодатью. Но она обладала своей историей и своей силой, эта плоская, распростершаяся на много верст, плодородная равнина, где то и дело встречались остатки древнеримских акведуков, когда-то доставлявших чистую воду с гор. Вот вилла императора Адриана, где он хотел воскресить славу Греции и Малой Азии и где Микеланджело не раз видел, как землекопы извлекали на свет божий мраморы, дошедшие от поколений людей, живших при Перикле; вот Тиволи с его величественными водопадами — излюбленное место загородных прогулок римлян времен Империи; романские замки, гнездившиеся на склонах Альбанских гор, среди лавы и туфа, каждый на своем отдельном утесе в ряду многих вершин, окружающих громаду кратера; от кратера расходились покрытые темно-зелеными лесами горные отроги, скатываясь вниз с той чисто скульптурной пластичностью, какую Микеланджело видел в горах вокруг Сеттиньяно. Через Фраскати и Тускулум он поднимался все выше и выше и уже бродил среди развалин виллы Цицерона, осматривал амфитеатр, форум, рухнувший храм; деревушки, сложенные из камня, были рассеяны меж холмов, возникнув в темной глубине веков, раньше римлян и этрусков; высился храм Фортуны среди стен Пренесте, окружавших десяток хижин, с Пещерой Судьбы и склепами — кто мог знать, в какие отдаленные времена их соорудили? — 476 —
|