Ни за что не подумал бы я, Что это тот же человек. Конец сеанса представлял из себя простое дефиле министров, читавших неразборчиво заглавия своих проектов, передавая их председателю. Правая и центр воспользовались этим моментом для того, чтобы встретить громом аплодисментов своих любимцев — Мильерана и Рибо. Наоборот, самый молодой из министров, чистой воды радикал, Мальви7 был встречен полным молчанием и ушел на свою министерскую скамью со сконфуженной развязностью. Министры-социалисты не имели, со своей стороны, никаких проектов. В «Salle de pas perdu» очень оживленно. Что касается французов, то они находят заседания великолепными. «О, вы знаете, — говорит один из них, — как надоела эта вся парламентская перебранка. Как отдыхаешь душой при этом единстве». А мне вспоминаются не без грусти те бурные заседания, когда полукруглая зала с ионическими колоннами переполнялась кипучими страстями, когда гремел великий голос Жореса и когда вы чувствовали, что присутствуете при подлинной драме, драме подлинного исторического значения. Бывали, конечно, перебранки, была, конечно, своя доля политиканских мелочей и дрязг, но была борьба между важнейшими элементами общества через посредство ее типичнейших и довереннейших выразителей.[8] О, конечно, и заседание 22 декабря — заседание историческое. Оно подтвердило с очевидностью, что Франция едина перед лицом опасности, что она твердо намерена победить и что все другие задачи отошли пока в сторону. Но вот и всё. Это много, но все-таки это превращает заседание в несколько своеобразную демонстрацию, в простой символ: в зале заседаний ничего не делалось, ничего не решалось. Все было сделано и решено заранее; палата собралась для того, чтобы сказать свое единодушное «да» правительству, и только. Можно сказать, что пока внутренняя жизнь страны замерла. И палате остается только быть украшением на военном мундире, в который страна облеклась. Не реальным оружием, не реальным органом. Хотя, конечно, для будущего важно, что правительство с такой яркостью и недвусмысленностью заявило, что теоретически власть все-таки целиком остается в руках народных представителей. Старик Мейер8, напоминающий живописную руину, но по-прежнему украшенный безукоризненным цилиндром, баками и моноклем, показывает себя. Когда-то он был самым ярким представителем парижского «эспри». Но, хотя и сейчас он, номинально по крайней мере, редактор великосветского монархического «Галуа», его никто не хочет слушать. Он рад, когда какой-нибудь иностранец или новичок узнает его и останавливает на нем глаза. Ведь он все еще считает себя одной из достопримечательностей Парижа. Тогда он подходит к какой-нибудь группе журналистов и, стараясь придать голосу историческую важность, говорит какие-нибудь пустяки. Совсем в другом стиле представитель нынешнего живого «эспри»: это человек с сократовским лицом, неуклюжий, плохо одетый, но с глазами иронически сверкающими за сползающими на кончик носа очками и с совершенно неистощимым родником шуток, которыми он сыплет и наделяет коллег-журналистов. Очень недурно было бы поставить их рядом: оба они евреи, усыновленные Парижем. Каждый в свое время приобрел славу импровизаторов разных «мо»9 и характеристик; один хранит старомодную элегантность Третьей империи,10 тем более аристократическую, что старомодную, другой — ультрадемократ с ног до головы. Но выцветшие суждения первого не слушает уж никто, вокруг другого собираются кружки журналистов самых разнообразных направлений и самых различных стран, улыбки не сходят с их лиц, и чувствуешь, что некоторые соображают, какое употребление сделать в своей статье из какой-нибудь неожиданной выходки этого курьезного и изобретательного человека. Если бы Мейер подошел к одному из таких кружков, он был бы, наверное, шокирован жанром Раппопорта, а Раппопорт, наверное, нашел бы какую-нибудь, может быть, жалостливо-безобидную, но тем не менее меткую стрелу для престарелого властителя скипетра остроумия. — 47 —
|