Со временем я открыл новые уголки, о каких-то других узнал от людей. Однако ни одна девочка, ни одно впечатление и ни одна книга не поведали мне ничего нового об этой части парка. Когда же спустя тридцать лет некий знаток здешних мест, крестьянин из берлинских окрестностей, принял во мне участие и мы вместе вернулись в Берлин – оба после долгой вынужденной разлуки с нашим городом, – пути этого человека расчертили сад, словно борозды, в которые он бросал зерна молчания. Он шагал вперед по тропам, и каждая тропа шла под уклон. Они вели вниз, к Матерям, если и не всего сущего, то, несомненно, к матерям этого сада. В асфальте от его шагов рождалось эхо. Газовые фонари, озарявшие плиты у нас под ногами, бросали двойственный свет на эту землю. Лестницы и колоннады, фризы и архитравы, украшавшие виллы Тиргартена, – мы были первыми, кто потребовал от них исполнения обещаний. Но прежде всего – от лестниц в жилых домах, ибо лестницы и окна подъездов остались старыми, хотя домовое нутро, где жили, сильно изменилось. Я и сегодня помню стихи, заполнявшие интервалы между ударами моего сердца, когда я ненадолго останавливался, поднимаясь по тем лестницам. Эти строки смутно брезжили на оконном стекле, там, где парящая, как Сикстинская мадонна, женская фигура выступала вперед из ниши, держа в поднятых руках венок. Я стоял, подсунув пальцы под ремни ранца на плечах, и читал: «Мастер честь за труд находит, благодать же свыше сходит»[6]. Далеко внизу со стоном затворялась входная дверь, будто призрак опускался в свой гроб. На улице, кажется, шел дождь. Одно из окон с разноцветными стеклами было открыто, и дальше я поднимался по лестнице, подчиняясь дробному ритму дождевой капели. Среди всех взиравших на меня кариатид и атлантов, амуров и нимф самыми близкими мне были те запорошенные пылью божества из племени хранителей порогов, что оберегают входящего в мир или в дом. Они ведь поднаторели в ожидании. А значит, им было безразлично, ждать ли какого-то чужака, или возвращения древних богов… или мальчика со школьным ранцем, тридцать лет тому назад робко пробиравшегося внизу, у них под ногами. Благодаря их присутствию старый берлинский запад превращался в запад античного мира, откуда прилетает западный ветер к лодочникам, чьи челны, груженные яблоками Гесперид, тихо тянутся вверх по Ландверскому каналу и причаливают у моста Геракла. И вновь, как в моем детстве, в зарослях вокруг площади Большой Звезды[7] рыскали Лернейская гидра и Немейский лев. ОпоздалЧасы на школьном дворе, верно, сломались, и виноват в этом был я. Они показывали: «Опоздал!» А в коридоре из-за дверей классов, мимо которых я мчался, доносились невнятные голоса, там шли тайные совещания. Учителя и ученики там были заодно. Но бывало и так, что повсюду царила тишина, словно кого-то ждали. Я бесшумно нажимал на дверную ручку. Пятачок, на котором я стоял, заливало солнце. И тут я позорно предавал сияющий свежей зеленью день ради того, чтобы войти в класс. А в классе, казалось, никто меня не узнаёт, да и не замечает. В начале урока учитель отнял у меня имя, в точности, как однажды черт прибрал к рукам тень Петера Шлемиля[8]. При опросе очередь до меня не доходила. Тише воды сидел я до конца, до звонка школьного колокола. Но благословения он не приносил. — 9 —
|