Брат Онофрио, с успехом занимавшийся Магикой, был готов в любой момент с легкой усмешкой забыть обо всех усвоенных правилах и приступить к работе в совершенно иной, пусть новой для него области Магики. У него уже начали развиваться те «вторые мозги», которыми так блестяще пользовался Сирил Грей. Артуэйт же пребывал в плену собственного самомнения, считая себя не только знатоком, но чуть ли не отцом-основателем всех духовных наук; он выражался языком, который даже Генри Джеймсу или какому-нибудь Оссиану показался бы напыщенным и архаичным, и уместен был разве что в устах архангела; он был рабом глупых книжек, поддельных «Гримуаров XIV века»27 и «ясновидящих» бабушек, морочивших своими заговорами и снадобьями простой деревенский люд, желавший вылечить корову или отвадить соседа от рыбной ловли в своем пруду. Артуэйт опубликовал даже книгу, в которой разоблачал «эти суеверия», однако из книги становилось ясно, что он сам искренно в них верит, хоть и боится пользоваться. Так, он клялся «Черным Петухом», считая это менее опасным, чем клятвы «Великого Гримуара», а точнее, того апокрифа, который молва приписывает папе Гонорию. Ему хотелось попробовать вызвать Диавола, но он никогда не смел на это решиться. И все же на свете не было человека, который выполнял бы предписания все) этих дурацких книжек с такой педантичностью и сознанием исполненного долга, как Артуэйт. Во время уже описанного нами медового месяца эту личность нетрудно было обнаружить на некоей вилле в Неаполе сидящей в кресле, выпрошенном в «Галерее Витториа», в смокинге модного покроя, ибо он обыкновенно представлялся крупным дельцом, и выражение лица у него было всегда самое деловое. Прибытие сотоварищей за новыми указаниями наверняка подвигло бы его к долгим глубокомысленным рассуждениям о смысле Закона и его приложимости к текущей ситуации. Изъяснялся же он, как уже говорилось, с большим трудом даже на родном английском чей-то вопрос или замечание сбивали его с толку, заставляя затыкать пробоину понятиями из латинского, греческого или еврейского языков, с которыми он едва был знаком. Слова были для него заклинаниями, и его ум представлял собой склад разрозненного, ни к чему не пригодного средневекового старья. После первой серьезной битвы он ощутил себя призванным сообщить своим людям нечто важное. Он вообще не мог ничего сказать попросту, ему нужен был меньшей мере драматический монолог. Первое совещание состоялось через неделю после прибытия в Неаполь. — 95 —
|