Альфа, блуждая со мной по руинам Варшавы, чувствовал — как все уцелевшие — гнев. В неглубоких могилах, которых много можно было найти в этом лунном ландшафте, лежали его близкие друзья. Двадцатидвухлетний поэт Кшиштоф[74], щуплый астматик, физически не крепче Марселя Пруста, погиб на своем посту, обстреливая из окна танки СС. Так погибла самая большая надежда польской поэзии. Его жена Барбара умерла от ран в госпитале, сжимая в руках рукопись стихов мужа. Поэт Кароль, сын рабочих кварталов, автор драмы о Гомере, и его неразлучный товарищ поэт Марек взлетели в воздух на баррикаде, под которую немцы подложили динамит.[75] Альфа знал также, что самое дорогое ему существо, которое он любил более всего в жизни, вывезено после подавления восстания в концлагерь в Равенсбрюк. Он долго потом ждал по окончании войны и должен был наконец примириться с мыслью, что не дождется. Гнев Альфы был направлен против тех, которые привели к поражению: это был пример, к чему приводит верность, не считающаяся ни с кем и ни с чем, когда она сталкивается с необходимостями Истории. Как когда-то Альфа усомнился в своих католических словесах, так теперь этика верности, этика его военных рассказов показалась ему красиво звучащей пустотой. Поистине, он был одним из ответственных за то, что случилось. Разве он не видел обращенных к нему взоров молодежи, когда читал свои рассказы на тайных авторских вечерах? Именно эта молодежь погибала в восстании: неизвестный поручик Збышек, Кшиштоф, Барбара, Кароль, Марек и тысячи таких, как они. Они знали, что нет надежды на победу и что их смерть — это только жест перед лицом равнодушного мира. Они готовы были к смерти, даже не спрашивая, есть ли какие-нибудь весы, которые взвешивают их подвиги. Поклонник Хайдеггера молодой философ Мильбрандт, направленный командованием для работы в печати, потребовал, чтобы его послали на линию огня, ибо он считал, что высший дар, какой имеет человек, это мгновение свободного выбора; три часа спустя его уже не было в живых. Безгранично было безумство этих добровольных жертв. Альфа не обвинял русских. Это было бы бесполезно. Они выступали как сила Истории. Коммунизм воевал с фашизмом, а между двумя этими силами оказались поляки со своей этикой, не опирающейся ни на что, кроме верности. Джозеф Конрад, этот неисправимый польский шляхтич![76] А ведь в двадцатом веке, как показывал пример этого города, уже не было места для императива отчизны и чести, не подкрепленного никакой целью. Для немцев повстанцы даже не были врагом; они были низшей расой, которую нужно было уничтожить. Для русских они были «польскими фашистами». Моралист этой эпохи — думал Альфа — должен обращать внимание на общественные цели и общественные результаты. Варшавское восстание было лебединой песней интеллигенции и концом того строя, который она защищала. Оно было как безумные кавалерийские атаки конфедератов в американской Гражданской войне, которые не отвратили победу Севера. В момент поражения Варшавского восстания революция, по существу, уже совершилась: путь к ней был открыт. Это не была «мягкая революция», как, стараясь успокоить людей, писала пресса новой власти. Цена ее была кровавая. Свидетельством тому был лежащий в руинах самый большой город страны. — 90 —
|