«Кетман наполняет гордостью того, кто его практикует. Верующий благодаря этому постоянно ощущает превосходство над тем, которого он обманул, хотя бы этот последний был министром или могущественным государем; для человека, который пользуется в отношениях с ним кетманом, он прежде всего бедный слепец; он лишен возможности ступить на единственно верную дорогу и даже не подозревает об этом; тогда как ты, оборванный и умирающий с голоду, на вид дрожащий у ног ловко обманутого тобой властителя, ты видишь истинный свет; ты шествуешь в блеске перед своими врагами. Ты издеваешься над неразумным существом; ты обезоруживаешь опасную бестию. Сколько удовольствий одновременно!» Как далеко может заходить кетман, показывает пример создателя одной из сект, Хаджи-Шейха-Ахмеда[40]. «Хотя он оставил после себя множество богословских книг, — рассказывает Гобино, — он ни разу, как признают даже самые ревностные его ученики, не открыл явно в своих книгах ничего, что могло бы навести на след тех идей, какие ныне ему приписываются. Но все утверждают, что он практиковал кетман и что втайне он отличался большой смелостью, тщательно упорядочивая доктрины, носящие ныне его имя». Не приходится, стало быть, удивляться, если, как признал в беседе с Гобино некий перс, «в Персии нет ни одного совершенного мусульманина». Не все, однако, были так осторожны, как Хаджи-Шейх-Ахмед. Некоторые обращались к кетману в подготовительный период, когда же они чувствовали себя достаточно сильными, они открыто прокламировали свое еретичество. Вот описание проповеднической деятельности Садры[41], который был последователем Авиценны. «…Он тоже боялся мулл. Невозможно было совсем избежать их подозрений, но давать им солидные основания, давать доказательства для обвинений значило бы подвергать себя бесконечным преследованиям и рисковать будущим того философского возрождения, которого он был зачинателем. Поэтому он приспособился к требованиям времени и прибегнул к такому великолепному средству, как кетман. Когда он прибывал в какой-нибудь город, то обязательно почтительно представлялся всем местным муджтахедам[42] или докторам. Он садился в углу их салона, их талара[43], по преимуществу молчал, говорил скромно, соглашался с каждым словом, какое слетало с почтенных уст. Спрашивали его о его знании; он высказывал только идеи, заимствованные из наиболее правоверной шиитской теологии, и ничем не выдавал, что занимается философией. По прошествии нескольких дней муджтахеды, видя, что он такой кроткий, сами предлагали ему выступить публично. Он брался за дело тотчас же, выбирал в качестве текста доктрину омовения или что-нибудь в этом роде и распространялся о правилах и о сомнениях совести самых тонких теоретиков. Такое его поведение приводило мулл в восторг. Они возносили его под небеса, забывали следить за ним. Сами просили, чтобы он вел их воображение к вопросам менее бесспорным. Он не отказывался. От доктрины омовения переходил к молитве, от молитвы к откровению, от откровения к божественному единству и так, совершая чудеса ловкости, пользуясь умолчаниями, приоткрываясь более продвинувшимся ученикам, противореча сам себе, предлагая фразы с двойным смыслом, ложные силлогизмы, из которых только посвященные могли найти выход, перемежая все это декларациями о своей безупречной вере, он достигал своей цели и распространял учение Авиценны во всем образованном слое, а когда, наконец, считал, что может выступить открыто, приподымал завесы, отбрасывал ислам и являлся единственно как логик, метафизик, философ». — 69 —
|