Наша группа становилась все более радикальной. После банкротства «правительственной левой» возник вопрос: какими левыми быть? Социал-демократия в нашей стране имела порок всех социал-демократий континента: она была компромиссная и бессильная. Все чаще в наших разговорах начало появляться слово «Россия». Мы жили не более чем в ста милях от границы Советского Союза. Это не значит, что мы имели о нем знания много более основательные, чем жители Парижа. Граница была герметически закрыта. Мы находились на периферии мира, который отличался от мира на Востоке, как различаются две планеты. Тот мир, известный из книг, представлялся нам миром прогресса, когда мы сравнивали его с обществом, которое могли наблюдать вблизи. Если рассуждать рационально, было ясно, что будущее там. Наша страна была в состоянии паралича. Широкие массы не имели никакого влияния на правительство. Социальный фильтр был устроен хитро: крестьянская и рабочая молодежь не могла попасть в средние школы и в университеты; стоимость обучения — хотя и небольшая — была за пределами возможностей рабочих и крестьян. Бесконечно сложные проблемы национальных меньшинств (а наша страна была страной с высоким процентом меньшинств) решались в максимально шовинистическом духе. Националистическое движение, опирающееся на мелкую буржуазию и обедневшую интеллигенцию, толкало правительство к все более острой дискриминации меньшинств. Страна двигалась к какому-то варианту того, что происходило в соседней Германии, — а эта Германия грозила войной и уничтожением Польши. Можно ли удивляться, что мы смотрели на Россию как на страну, где найдено решение всех мучающих нас проблем, — и страну, которая единственная могла спасти нас от несчастий, какие легко было вообразить, слушая по радио речи Гитлера? Решиться на коммунизм было, однако, нелегко. Это значило полностью переоценить понятие национального. Поляки в течение многих веков были в состоянии перманентной войны с Москвой. Было время, когда обе страны были равны по силе, и польские короли доходили в своих походах аж до «восточного Рима». Позже чаша весов склонилась в пользу Москвы, и на протяжении всего девятнадцатого века большая часть Польши была провинцией государства царей. Чтобы согласиться на коммунизм, нужно было признать эти конфликты конфликтами имущих классов обоих народов и забыть о давних антагонизмах. Но не только это. Нужно было признать, что Польша — после короткого периода самостоятельности, полученной в результате Версальского мира[125], — превратилась бы, в случае победы коммунизма, снова в российскую провинцию. Программа Москвы не вызывала в этом отношении никаких сомнений. Восточные польские территории — и город, в котором мы жили, — должны были быть включены непосредственно в Союз; эти территории Москва считала частью Белорусской и Украинской республик. Что касается остальной Польши, то, разумеется, она должна была стать еще одной советской республикой, такова была программа, и польские коммунисты отнюдь ее не скрывали. — 119 —
|