В коротких перерывах в стрельбе я иногда смотрел и на соседей слева и справа и видел, что там тоже работали. Уже несколько часов длился бой. Желтым пятном угадывалось на небосводе солнце, воздух дрожал от зноя, горизонт терялся в мутной дымке. Пелена из дыма, копоти и пыли по-прежнему висела в воздухе, и трудно было разобраться: что сейчас — день или ночь? На этот раз фашисты, по-видимому, принялись за нас основательно. Мы были у них бельмом на глазу. Даже все повидавшие сталинградцы и те, казалось, готовы были потерять самообладание. А время шло. И еще несколько раз устремлялись вражеская пехота и танки на наши позиции. Выстрел — разрыв, выстрел — разрыв. И все это с близкого расстояния. Казалось, этому не будет конца. Как приклеенное, висело на небосводе жестокое солнце. Будто время и все вокруг остановилось, чтобы равнодушно созерцать эту сатанинскую пляску огня, металла и нечеловеческую ярость. Немецкие автоматчики, попав под перекрестный огонь с фронта и фланга, начали отбегать, отползать. Но стальная армада по-прежнему остервенело продолжала извергать град снарядов и пулеметных очередей. Смотрю на Канаева — он совсем почернел. Губы спеклись и потрескались. На лбу прорезалась морщина. Лицо грязное, в пыли и копоти. Зло сверкают только белки глаз да зубы. Но даже сквозь эту грязную маску замечаю сосредоточенное, почти отрешенное выражение его лица. — Ничего, брат, выдержим, — то ли подбадривая меня, толи успокаивая себя, цедит Юра, наблюдая сузившимися, точно щелки, глазами за медленно приближающимися, вернее, почти топтавшимися на месте танками. Но это был не тот Юра, что несколько часов назад. Куда девались его остроты, бесшабашность? Со мной рядом стоял солдат. Война вторглась в судьбы людей не только на фронте, но и в тылу. И если он еще мало хлебнул горя здесь, на передовой, то в тылу, да под немцем, в период оккупации, повидать успел многое. Недаром однажды, коснувшись в разговоре событий тех горестных дней, он после долго сидел молча, отрешенно, и только мускулы нервно сжимались и до боли в зубах перекатывались желваки на его худощавом лице. По-прежнему стояла одуряющая духота, но день уже клонился к вечеру. Нас мучила жажда. Особенно когда наступали короткие передышки. Хоть бы глоток воды! Во рту сухо, на спекшихся губах — соль! Я облизывал потрескавшиеся от жары губы, и в моей памяти всплыл колодец в родном рязанском селе Сараи. Его давным-давно вырыл мой дед Матвей. Вспомнил я высокий журавель, обомшелый сруб из дубовых плах, уходящий вниз метра на четыре, откуда всегда тянуло свежестью, даже холодом, с блестевшим внизу зеркальцем воды, в которое с любопытством заглядывали проплывавшие в вышине облака. Дом наш стоял на большаке, и редко кто, проезжая или проходя мимо, не отведал бы водицы и не похвалил ее. А она была по-росному необыкновенно чиста и холодна и какая-то хрусткая. От ее ледяного ожога иголками кололо в горле, но не было сил оторваться от большой медной кружки — так хотелось испить ее до дна… Фашисты, натолкнувшись на стойкость гвардейцев, не прекратили атаки, их натиск даже возрастал. — 15 —
|