Поезд еще не остановился. Он лишь сбавляет ход, а с подножки уже спрыгивает на перрон и несется мне навстречу невысокий большеголовый сорванец в зеленой футболке, шустрый и юркий, как ртуть. Он бежит навстречу мне, но, словно споткнувшись, останавливается в двух шагах. Таращатся глаза, удивленные и радостные, насмешливые и лукавые. Он замечает мою растерянность, и губы кривит усмешка. Я поднимаю руку: «Привет, старик!» Он отвечает небрежным, размашистым жестом: «Салют!» Несколько минут рассматривает меня с любопытством и наконец заключает: «Тебя трудно узнать». – «Все в порядке вещей». – «А ты философ…» – «Что поделаешь? Жизнь…» И он и я понимаем, что все это так, лишь бы что‑то сказать. Чтобы скрыть волнение… Я разглядываю его с не меньшим удивлением, чем он меня. Коленки и локти в ссадинах, синие губы искусаны. «Снова смотрел «Мы из Кронштадта»?» Он молча кивает. «В который раз?» Он быстро прикидывает в уме: «Седьмой». Странно, мне всегда казалось больше. В темноте зрительного зала я впивался глазами в экран и, чтобы не зареветь, в кровь искусывал губы. В том месте, где с высокого крутого берега сбрасывали в море «братишек». В той сцене, которая врежется в память однажды и на всю жизнь… Я вижу ссадины на коленках и фиолетовые губы так же ясно, как вижу сейчас чемодан с иностранными наклейками у своих ног, как вижу сидящего сбоку от меня Харламова и там, чуть дальше впереди, дремлющего от усталости Шадрина. И наших новичков, совсем еще мальчишек. Они чем‑то напоминают мне этого сорванца со сбитыми коленками. Чем‑то неуловимым и очень знакомым. Вот так всякий раз он врывается в меня то с ближних, то с дальних окраин детства. Сегодня он примчался с большой узловой станции Дно, что под Ленинградом, где в железнодорожной больнице работает его отец. «Как он?» – «Нормально. Работает. Поговаривают о его переводе в Сестрорецк». – «А ты? Играешь?» – «Ага». – «Как сыграли с Торковичами?» – «Продули». – «Кто стоял?» – «Левка. Я играл защитника». Торковичи, Дно, Порхов. Станции детства, станции первых побед и поражений… Позже он ворвется в меня из Сестрорецка. Но уже будет другое. Я снова спрашивал. Он снова отвечал. Отвечал коротко и резко. «Как прошла игра?» – «Нормально». – «Маляр играл?» – «Да». – «А Цыган?» – «Тоже. И Бобер играл. 3:0. Все три гола Севкиных». А в глазах вопрос. Главный. Самый главный. Тот, ради которого он рванулся ко мне через расстояния и годы, чтобы задать мне один‑единственный вопрос: «Где они?» Он спрашивает. Он требует ответа. Его вопрос – суд. Не над ними. Надо мной. «Где Маляр?» – «Федя прикрывал отход своего полка. 150 остались лежать вокруг него. Но двести – это, старик, много. Он остался там. В центре этого круга… Федор Чистяков, Герой Советского Союза. Посмертно…» — 7 —
|