Итак, я вошел в дом и лег рядом с Властой. Чтобы не молчать, я обмолвился о том, что встретил нынче Людвика. «Ну и что?» — сказала она с подчеркнутым равнодушием. Ничего не попишешь. Презирает его, на дух не переносит. Впрочем, жаловаться ей не на что. Со дня нашей свадьбы случилось ей лишь однажды увидеться с ним, в пятьдесят шестом. А тогда я не мог даже от самого себя скрыть пропасть, которая нас разделяла. За спиной у Людвика уже были армия, тюрьма и несколько лет работы на рудниках. Он хлопотал в Праге о своем восстановлении на факультете и в наш город приехал, чтоб покончить с кой-какими полицейскими формальностями. Я опять волновался перед нашей встречей. Но встретился я не со сломленным нытиком. Напротив, Людвик был другим, чем я знал его прежде. В нем появилась какая-то грубость, жестокость, но было больше спокойствия. Ничего, что бы взывало к состраданию. Мне казалось, что мы легко преодолеем пропасть, которой я так боялся. Чтобы побыстрей восстановить оборванную нить, я позвал его на репетицию нашей капеллы. Хотелось верить, что это все еще и его капелла. Какое имеет значение, что у нас другой цимбалист, другая вторая скрипка, другой кларнетист и что из старой компании остался я один. Время бежит, и эти перемены не могут сбить нас с толку. Важно то, что мы вписаны и в этот мимолетный час. Людвик сел на стул возле цимбалиста и молча слушал, как мы репетируем. Сперва мы играли наши самые любимые песни, те, что играли еще в гимназии. Потом какие-то новые, которые отыскали в глухих подгорных селах. Наконец наступил черед песням, на которые мы делаем самую большую ставку. Это уже не подлинно народные песни, а песни, что мы сами создали в ансамбле в народном духе. Это были песни о межах, которые надобно распахать, чтобы из множества мелких частных полюшек сотворить одно просторное кооперативное поле, песни о бедняках, что уже не гнут, как рабы, спины, а стали хозяевами своей земли, песенка о трактористе, которому улыбается счастье на тракторной станции. Музыку всех этих песен нельзя было отличить от исконно народной, но слова подчас были злободневнее, чем передовицы. Среди них мы особенно дорожили песней о Фучике, герое, который во время оккупации был замучен нацистами и о котором «люди песню сложили». Людвик сидел на стуле и смотрел, как руки цимбалиста бегают палочками по струнам. В маленькую рюмку он то и дело подливал себе вина из бутыли. Я наблюдал за ним поверх кобылки своей скрипки. Он был задумчив и ни разу не поднял на меня глаз. Б помещение одна за другой стали заходить наши жены, что означало: репетиция скоро кончится. Я позвал Людвика к себе. Власта собрала нам кой-какой ужин, а сама пошла спать, оставив нас вдвоем. Людвик говорил о чем угодно. Но я чувствовал, что он так словоохотлив лишь потому, что не хочет говорить о том, о чем хочу говорить я. Но разве я мог не поделиться со своим лучшим товарищем тем, что было самым большим нашим общим достоянием? И посему я оборвал его ничего не значащую болтовню. Что ты скажешь о наших песнях? Людвик без колебаний ответил, что ему понравилось. Но я не дал ему отделаться дежурной любезностью. Я продолжал расспрашивать: что он скажет о тех новых песнях, которые мы обнаружили в глухих деревнях? А как ему показались те, что мы сами сложили? — 99 —
|