Дверь хлопнула вновь: это был шофер, он ходил прогуляться. «Как, уже все? Что-то ты недолго», — произнес он, заметив Мориса, который, по его представлению, еще должен был лупить «Человека в цепях», нареченного так по аналогии с названием газеты того времени[127]. — «Ты-то гулял, тебе не долго, — ответил Морис, уязвленный тем, что наверху он „не подошел“. — А вот ты пошлепай вовсю, как я, в такую жару! Если бы не пятьдесят франков, что он дает…» — «И потом, мужик здорово болтает, сразу видно, что с образованием. Говорил он, как скоро все это закончится?» — «Он говорил, что никак с ними нельзя покончить, что война кончится, но никто не победит». — «Черт бы драл, да никак он бош…» — «Я, кажется, предупреждал, что вы слишком громко треплетесь, — сказал старший, заметив меня. — Вам больше не нужна комната?» — «Да пошел ты, тоже мне тут начальник нашелся». — «Да, не нужна, я пришел расплатиться». — «Вам лучше заплатить патрону. Морис, иди-ка поищи». — «Мне неудобно вас беспокоить». — «Это меня не беспокоит». — Морис вышел и вернулся, сказав: «Патрон спускается». — Я дал ему два франка за усердие. Он расплылся от удовольствия. «Спасибо большое. Я их отправлю братишке в лагерь[128]. Нет, он не очень бедствует. Все зависит от лагеря». В это время двое чрезвычайно элегантных клиентов в белых костюмах, пальто и при галстуках — двое русских, почудилось мне по их легкому акценту, — встав на пороге, раздумывали: войти, иль не войти. Видимо, пришли они сюда впервые, наверное, им рассказывали об этом месте, и, казалось, они колебались между желанием, соблазном и великим страхом. Один из них, красавец-юноша, повторял другому уже две минуты, с улыбкой слегка подначивающей, слегка вопросительной: «Ну, в конце концов — наплевать?» Но сколь бы он ни говорил этим, что, в конце концов, последствия безразличны, вероятно, не настолько уж ему было «наплевать», ибо за этими словами следовало не движение внутрь, но новый взгляд, та же улыбка и то же «ну, в конце концов — наплевать?» «В конце концов — наплевать» — это один из образчиков восхитительного языка, несколько отличного от употребляемого нами обычно; в этой речи волнение отклоняет то, что мы хотим сказать, и вместо того составляет совершенно иную фразу, всплывающую из неизвестного озера, где и живут эти выражения, не связанные с нашей мыслью, — этим она, собственно, и разоблачается. Помнится, как-то раз у Альбертины, — поскольку Франсуаза, не замеченная нами, вошла в ту минуту, когда моя подруга была, совершенно нагая, рядом со мною, — вырвалось против воли, чтобы предупредить меня: «Смотри-ка, милая Франсуаза». Франсуаза, которая к тому времени видела уже не очень ясно и только-то прошла через комнату, довольно далеко от нас, конечно же ничего не заметила. Но столь необычные слова, «милая Франсуаза», которые Альбертина не произнесла бы никогда в жизни, сами указывали на свой скрытый смысл, и Франсуаза почувствовала, что Альбертина бросила их наугад от волнения, и, не нуждаясь в пристальном зрении, чтобы понять все, пробормотала на своем говорке: «Путана». Другой раз, много лет спустя, когда Блок, ставший к тому времени отцом семейства, выдал одну из своих дочерей за католика, один невоспитанный человек сказал ей, де он, кажется, слышал, что отец у нее еврей, и спросил, какая у нее девичья фамилия. Молодая дама, урожденная м-ль Блок, произнесла фамилию на немецкий лад, как сказал бы герцог де Германт: «Блох». — 62 —
|