Гомосексуальный идеал мужественности Сен-Лу, хотя и отличался, был столь же банален и лжив. Оттого, что подобные люди не отдают себе отчета, что в основе этих умствований, которым они приписывают другое происхождение, лежит физическое желание, они не замечают этой лжи. Г-н де Шарлю ненавидел изнеженность. Сен-Лу восхищался смелостью молодых людей, опьянением кавалерийских атак, нравственным и интеллектуальным благородством чистой дружбы двух мужчин, когда один жертвует своей жизнью другому. Война, из-за которой в столицах не осталось никого, кроме женщин, что могло бы привести гомосексуалистов в отчаяние, является, помимо того, страстным гомосексуальным романом, если у гомосексуалиста хватает ума на измышление химер, но недостаточно для того, чтобы разгадать их происхождение и понять себя. Так что к тому времени, когда юноши из чисто спортивного подражательного духа (так раньше все играли в «чертика») шли на фронт добровольцами, Сен-Лу стал находить в войне много больше идеальных черт, чем в своих конкретных желаниях, несколько отуманенных идеологией; этот идеал подразумевал совместную службу с мужчинами в его вкусе в исключительно мужском рыцарском ордене, вдали от женщин, там, где он мог рисковать жизнью, спасая своего ординарца, и умереть, внушая фанатическую любовь своим солдатам. Равно, что бы в его смелости ни таилось, тот факт, что он был знатным барином, снова и снова проявлялся в неузнаваемой и идеализированной форме представлений г-на де Шарлю, по мысли которого в их роде не осталось ничего женоподобного. Впрочем, подобно тому, как в философии и искусстве две аналогичные идеи интересуют нас только формой, в которой они развернуты, и могут значительно различаться в зависимости от изложения их, допустим, Ксенофонтом или Платоном, прекрасно понимая, сколь они друг на друга похожи, я бесконечно больше восхищался Сен-Лу, требующим назначения на самые опасные позиции, чем г-ном де Шарлю, презирающим светлые галстуки. Я рассказал Сен-Лу о своем приятеле, директоре бальбекского Гранд-Отеля[46], согласно утверждениям которого в начале войны французские солдаты часто пускались, по его словам, в «дезертизмы», потому что их подкупил, как он сказал, «прусский милитарист»; в определенный момент он даже уверовал в синхронный десант в Ривбеле немцев, японцев и казаков, что было опасно для Бальбека, и потому, как он выразился, ему оставалось только «пролинять». Этот германофоб со смехом рассказывал о своем брате: «Он в траншеях, в двадцати пяти метрах от бошей!» — пока о нем не вспомнили, что и сам он бош, и не отправили его в концентрационный лагерь. «Кстати о Бальбеке, ты помнишь лифтера?» — спросил Сен-Лу, прощаясь со мной, словно бы не очень хорошо представляя, о ком речь, и рассчитывая на мою помощь в прояснении вопроса[47]. «Он пошел на фронт добровольцем и попросил у меня похлопотать, чтобы его вернули в авиацию». Вероятно, лифт надоел ему подъемом в ограниченной клети, и высоты лестниц Гранд-Отеля ему уже не хватало. Он собирался «двинуть галуны» не по линии консьержа, ибо наша судьба — это не всегда то, что мы мыслим. «Я обязательно поддержу его просьбу, — сказал мне Сен-Лу. — Я еще сегодня утром говорил Жильберте: никогда у нас не будет достаточно авиации. А так мы всегда заметим, что готовит противник. Авиация лишила бы его самого решительного преимущества при наступлении, преимущества неожиданности: самой лучшей армией будет, наверное, та, у которой лучшие глаза. Кстати, добилась ли бедняжка Франсуаза увольнения племянника?» Но Франсуаза, долгое время пытавшаяся добиться освобождения племянника от призыва, когда ей сказали, что через Германтов можно ходатайствовать к генералу де Сен-Жозефу, с горечью ответила: «Что вы, это ни к чему не приведет, ничего с этим старым добряком не сделать, в том-то и беда, что он — патриотичен…» — и, коль скоро речь зашла о войне, сколько бы та ей боли не причиняла, сочла, что не должно бросать «бедных русских» , раз уж мы «осоюзились». Дворецкий был убежден, что война продлится не больше десяти дней и закончится безоговорочной победой Франции, и не осмеливался, чтобы его не опровергли события, — да у него на то и не хватило бы воображения, — предсказывать войну долгую, с неясным исходом. Но из этой безоговорочной и немедленной победы он старался, по крайней мере, извлечь все, что могло принести страдания Франсуазе. «Все эти беды оттого, что много развелось таких, которым не хочется в солдаты, этих шестнадцатилетних нытиков». Когда дворецкий говорил что-нибудь, что могло бы ее неприятно «задеть», он называл это «пульнуть косточку, поставить закорючку, загнуть словцо». — «Шестнадцатилетних, Матерь Божья! — восклицала Франсуаза и добавляла, несколько недоверчиво: — Говорят ведь однако, что берут только после двадцати, а пока они дети». — «Естественно, у газет приказ такого не писать. Да!.. Из всей этой молодежи, которая пойдет на передовые, немногие вернутся. С одной стороны, хорошее кровопускание пойдет на пользу, это полезно время от времени и очень развивает торговлю. Да, к чертям собачьим, бывают парни слишком нежные, нерешительные, их сразу постреляют, двенадцать пуль под шкуру: бац! С одной стороны, это необходимо. Ну, а офицеры, им-то что, они получат свои песеты, а им того и надо». Франсуаза так бледнела от этих разговоров, что мы боялись, как бы дворецкий не довел ее до инфаркта и она не умерла. — 26 —
|