…Мы встретились с Всеволодом Михайловичем в конце весны семьдесят девятого, и я была совершенно поражена – так добродушен и прост оказался «властитель дум футбольных». Его очень русское веселое лицо лишено было и намека на помпезность и величие. Одетый в «штатское» – простой, по слишком модный пиджак, неброская рубашка, – он как‑то буднично сидел за столом в гостиной, и все же… И все же даже тут, дома, лишенный какого бы то ни было футбольного антуража, победного фона, кубков, призов и медалей (ничего этого не было вокруг), он излучал флюиды (импульсы, искры?) «спортивного гения». Я даже не могу объяснить, в чем это выражалось, но ощутила это сразу, лишь только мы разговорились. Впрочем, я несколько преувеличиваю – говорил в основном он. С явным трудом, как о чем‑то малозначимом, рассказывал он о себе (хотя говорить‑то было о чем!), о своих победах – и вовсе вскользь, лишь в ответ на настойчивые мои вопросы. Зато о друзьях по ЦДКА, о Борисе Андреевиче – с готовностью, добротой и, я бы сказала, необычайно бережно. Так, мне кажется, может говорить человек, которому по‑настоящему дороги эти люди и который в самом деле обладает многими достоинствами и потому не снисходит до их афиширования, до саморекламы – нужды нет. Должна сказать, мне было с кем сравнить. До Боброва я встретилась с другим известным футболистом, который с наслаждением беседовал со мной о собственных достижениях и, напротив, казалось, с явной неохотой – о других. Это было удивительно, потому что другие, тот же Бобров, нашли для него самые лестные слова. «Светлая личность», – сказал о нем Борис Андреевич. Правда, воспоминания эти относились к послевоенной поре, а человек, бывает, меняется. Этот человек сидел напротив меня очень важный, и за этой важностью трудно было разглядеть что‑либо иное. А Бобров, как кажется, вовсе не изменился и в свои пятьдесят семь лет сохранил и широту, и удаль, и оптимизм, и порыв, и вдохновение, а также все противоречия непростого своего характера – за его шумной, ослепительной славой, как известно, вечно тащился одиозный шлейф срывов, ошибок, чьих‑то упреков и обид… Однако обаяние, страсти, ошибки – все это, так сказать, вторично, нюансы личности были отмечены лишь вследствие его необыкновенной игры, то есть всего того, что он, как никто другой, умел делать на поле. Так как же все‑таки он играл? Что сделало его тем Бобровым, который доводил трибуны до экстаза, до исступления и проститься с которым пришли тысячи людей, Бобровым, «открытием» которого гордится немало достопочтенных граждан и о котором заспорили наконец целые виды спорта: кому более принадлежит талант его – футболу или хоккею? — 73 —
|