Я ушел, едва стало светло, едва где-то в доме хлопнула дверь, а со двора донеслись звуки раскалываемых дров. «Проснулись», – подумал я, и потихоньку ушел. В тяжкой, безысходной тоске о своем положении провел я целый день в лачуге моей бабки, не зная, что делать, куда идти. Я чувствовал однако, что надо идти «сейчас», и к вечеру почти уж окончательно решил идти пешком в Москву, не зная, что еще я там буду делать и к кому обращусь. Но идти все-таки надо непременно, неотложно, и завтра непременно. Так я порешил и так сказал бабке. Оба мы, горемычные, сидели с ней вечером на крыльце и думали. Она охала, жалела меня, а я сидел, молчал и смотрел в сторону, терзаясь кручиною моей бабки: «Боже мой! – думал я, – как она добра, как у ней привыкло страдать сердце, сколько в ней сейчас, сию минуту, печали обо мне, сколько она уж пролила слез о моей участи… Но когда же она замолчит? Хоть бы она ожесточилась на меня, мне бы было в тысячу раз легче». Мне было до того тяжело, что я положительно как ребенок обрадовался, увидав, что к нашему крыльцу подошли обитатели старого господского дома… И старая дева и дева юная вдруг появились из-за угла. Бабка засуетилась, впала мгновенно в рабское состояние, приглашая войти, но гости не вошли. Старая дева только поклонилась бабке, поклоном «путешествующей принцессы», а юная только посмотрела на мою старуху, посмотрела своими серыми бесцеремонными глазами и ела подсолнухи… – Ну, вы! – сказала она мне, выплюнув шелуху и опуская руку в карман, очевидно за новой горстью деревенского лакомства, – извольте одеваться… Пойдемте! – Я… – Нечего! Я на босу ногу… Мне нельзя на сырости… – И она показала ногу, без чулка в туфле. – Надевайте шапку, и марш! И я надел шапку и пошел. И опять ночевал в чужом доме. Утром я проспал; но проснувшись, тотчас оделся и хотел идти. Однако почему-то сел на тот же диван, на котором спал, и тяжело задумался. День был великолепный, и как бы пропорционально этому великолепию увеличивалась и моя тоска, тоска одиночества моего на белом свете, тоска пребывания в этой могиле старого прошлого, томящая жажда света и дела. – Вы продрали, что ли, глаза-то? – послышалось за дверью. И, не дождавшись ответа, появилась юная хозяйка с тем же взглядом, в том же свободно надетом ситцевом платье. – Наденьте вот, – сказала она голосом опытных женщин, – эту рубашку… Я взяла у Васьки новую. И какой-то комок, пролетев от двери близко около потолка, ударился мне в грудь. Это была кумачная рубашка. — 47 —
|