Большое значение для Тургенева, по-видимому, имела европейская традиция гамлетизма, когда образ датского принца, его страдания, соответственно осмысленные, проецировались на духовную жизнь некоего поколения, общественной группировки, а иногда даже целой нации, переживавшей кризисное состояние своей истории. Концепция гамлетизма закономерно возникла в политически раздробленной, феодально отсталой Германии, мыслители которой ощущали жалкое существование своей страны и невозможность каких-либо преобразований, ибо не было реальной силы, способной совершить переворот. Немецкие интерпретаторы Гамлета в первой половине XIX в. придавали образу злободневное политическое истолкование, рассматривая его как своего рода пророческий символ немецкого народа, неспособного к решительной борьбе за свое освобождение. Еще Людвиг Берне считал Гамлета копией немцев («Hamlet von Shakespeare», 1829). В дальнейшем эту мысль подхватил Ф. Фрейлиграт, пустивший в оборот выражение: «Гамлет – это Германия» («Hamlet», 1844). У Берне уже наметилось истолкование Гамлета как эгоиста. «Как фихтеанец, – писал критик о датском принце, – он только и думает о том, что я есть я, и только и делает, что сует везде свое Я. Он живет словами, и, как историограф своей собственной жизни, он постоянно ходит с записною книжкою в кармане» (B?rne Ludwig. Gesammelte Schriften 3. Ausg. Stuttgart, 1840. Tl. I, S. 385). Еще более определенно об эгоизме Гамлета и подобных ему современных общественных деятелей писал Гервинус: «…непомерный эгоизм, обычный плод исключительно духовной жизни, заставляет их всё относить к самим себе, как будто каждый из них в отдельности был представителем целого мира, и со всем тем этот эгоизм не дает им удовлетворить никакому требованию. А когда они начинают сами сознавать такую свою слабость, они обращают свое презрение против самих себя, и Гамлет осмеивает самого себя за то, что такие людишки, как он, осуждены ползти себе между небом и землею» (Gervinus G.G. Shakespeare. Leipzig, 1849. Bd. III, S. 289). В России гамлетизм как форма общественного сознания возник в мрачную эпоху николаевского царствования, отражая трагическое противоречие между духовными запросами и стремлениями передовой части общества и ее политическим бесправием[113]. Одним из первых здесь отметил актуальное значение «Гамлета» Н. А. Полевой, который перевел трагедию в 1836 г. В своей речи, предварявшей читку перевода актерам Московского театра, он связывал ее с современностью, говорил, что «Гамлет по своему миросозерцанию < … > человек нашего времени»; «мы плачем вместе с Гамлетом и плачем о самих себе» (Театральная газета, 1877, № 81, 5 сент., с. 255; № 84, 8 сент., с. 266). Опираясь на суждение Гёте о слабости Гамлета (ср. Wilhelm Meisters Lehrjahre, Buch IV, Kap. 13), считая «краеугольным камнем» трагедии «мысль – слабость воли против долга», Полевой уподоблял датского принца героям своего времени, пережившим разгром декабризма, политически пассивным, бессильным перед лицом наступившей реакции и терзающимся своим бессилием; такое толкование отразилось на переводе, обусловило его злободневность и необычайный успех на русской сцене. При всей своей слабости Гамлет у Полевого оставался положительным героем, ибо в России 1830-х годов не было другой общественной силы, способной противостоять деспотизму самодержавия. — 363 —
|