Стала она сначала ходить к управительше на горькую свою долю жаловаться, а управительшин-то сын молодой, да такой милосердый, да добрый; живейшее, можно сказать, участие принял. Засидится ли она поздно вечером – проводить ее пойдет до дому; сено ли у пономаря все выдет – у отца сена выпросит, ржицы из господских анбаров отсыплет – и все это по сердолюбию; а управительша, как увидит пономарицу, все плачет, точно глаза у ней на мокром месте. Вот идет однажды молодец поздно вечером, пономарицу провожает, а место, которым привелось проходить, глухое. – Страшно мне чтой-то, Евсигней Федотыч, – говорит пономарица, – идите-ка поближе ко мне. Он подошел и руку ей подал, да уж и сам не знает как, только обнял ее, а она и слышит, что он весь словно в лихорадке трясется. – Не могу, – говорит, – воля ваша, Прасковья Михайловна, не могу дальше идти. Сели они на пенек, да и молчат; только слышит она, что Евсигнейка дышит уж что-то очень прерывисто, точно захлебывается. Вот она в слезы. – Все-то, – говорит, – меня, сироту, покинули да оставили; вот и вам, Евсигней Федотыч, тоже, чай, бросить меня желательно. А он все молчит да вздыхает: глуп еще, молод был. Видит она, что малый-то уж больно прост, без поощренья ничего с ним не сделаешь. – Чтой-то, – говорит, – мне будто холодно; ноженьки досмерти иззябли. Хошь бы вы, что ли, тулупчик с себя сняли да обогрели меня, Евсигней Федотыч. Дело было весеннее: на полях травка только что показываться стала, и по ночам морозцем еще порядочно прихватывало. Снял он с себя мерлушчатый тулупчик, накинул ей на плеча, да как стал застегивать, руки-то и не отнимаются; а коленки пуще дрожат и подгибаются. А она так-то ласково на него поглядывает да по головке рукой гладит. – Вот, – говорит, – кабы у меня муж такой красавчик да умница был, как вы, Евсигней Федотыч… Пробыли они таким манером с полчаса и пошли домой уж повеселее. Не то чтоб «Евсигней Федотыч», или «Прасковья Михайловна», а «Евсигнеюшка, голубчик», «Параша, жись ты моя» – других слов и нет. Долго ли, коротко ли, а стали на селе замечать, что управительский сын и лег и встал все у пономарицы. А она себе на уме, видит, что он уж больно голову терять начал, ну, и попридерживать его стала. – Я, – говорит, – Евсигнеюшка, из-за тебя, смотри, какой грех на душу приняла! Ну, и в слезы. А иногда возьмет его руками за голову да к груди-то своей и притянет словно ребенка малого, возьмет гребень, да и начнет ему волосы расчесывать. — 43 —
|