Глумов, очевидно, был доволен, что высказался. Он протянул мне руку и даже обнял меня. В этом виде, то есть обнявшись, мы сделали несколько туров взад и вперед по кабинету. «Еще одна дворянская мелодия канула в вечность!» – мелькнуло у меня в голове, но я воздержался высказать эту мысль, потому что Глумов на этот раз наверное огорчился бы ею*. – Я знаю, голубчик, – начал опять Глумов, после непродолжительного молчания, – что в стыде нашем нет ничего героического, но настаиваю на том, что один вид стыдящегося человека, среди проявлений бесстыжества, уже может служить небесполезным напоминанием. Самые закоренелые проходимцы – и те понимают, что в стыдящемся человеке есть нечто, выделяющее его из массы бездельников и глупцов. Поэтому они так и стараются загнать его в темный угол, откуда совсем бы его не было видно. А сколько субъектов не вполне закоснелых, сколько таких, которые заразились бесстыжеством или по малодушию, или по недоразумению! Все это люди колеблющиеся, в которых напоминание о стыде может пробудить не только опасение возмездия, но и действительные мерцания совести. И я убежден, что как ни робки эти позывы к стыду, но и они не останутся бесследными. Вот во имя чего стыд должен быть зачтен даже такому существованию, которого кондуитный итог формулируется словами: ни зла, ни добра! На этот раз Глумов умолк окончательно. Мелодия была закруглена, закончена и, словно гармонический аккорд, замерла в четырех стенах моей квартиры… Нет, она не вполне замерла, потому что на другой день Глумов опять посетил меня и возобновил беседу на ту же тему. – И не за одно стыдение должно благодарить нас потомство, – говорил он, – но и за то, что мы пустили в ход мысль о безнадежности, первые убоялись жизни, первые высказали, что жить страшно, а пожалуй, и довольно. Все наше существование представляло собой непрерывную цепь тревог, страхов и трепетов, не особенно лестных для самолюбия, но замечательных в том отношении, что на последнем звене этой цепи совершенно явственно можно было прочитать слово: безнадежность. И при этом мы так неотступно и так искренно вопияли: нельзя жить, нельзя! надо уйти, исчезнуть, пропасть! что только глухой или преднамеренно закоснелый мог не слышать этих воплей. Теперь представь же себе такую картину: какое множество на свете существует людей, которые, ничего в себе не заключая, кроме праха, все-таки карабкаются и хватаются цепкими руками за колеблющиеся нити срамного существования – и вдруг рядом с ними выделяется небольшая кучка иных людей, в которых это жадное ловление жизненных нитей производит только отвращение, которые прямо провозглашают: жить довольно! Ужели это зрелище не достаточно поразительно, чтоб заинтересовать многих и многих? — 210 —
|