Посылали в город за кизляркой и другими припасами для предстоящих «пунштов». Но я не выдержал. Ежедневные разъезды по одним и тем же местам, беспрерывные разговоры об одних и тех же предметах до того расшатали мои нервы, что мне почти всю ночь не спалось. Передо мной, в течение нескольких бессонных часов, прошли все подробности любостяжательной драмы, которой я был очевидцем и участником. Вспомнился благолепный Дерунов и его самодовольные предики насчет «бунтов», в которых так ясно выразилась наша столповая мораль; вспомнилась свита мелких торгашей-прасолов, которые в течение целого месяца, с утра до вечера, держали меня в осаде и которые хотя и не успели еще, подобно Дерунову, уловить вселенную, но уже имели наготове все нужные для этого уловления мрежи; вспомнилась и бесконечная канитель разговоров между Лукьянычем и бесчисленными претендентами на обладание разрозненными клочьями некогда великолепного чемезовского имения… Эти разговоры в особенности раздражали меня. Все они велись в одной и той же форме, все одинаково не имели никакого содержания, кроме совершенно бессмысленной укоризны. На русском языке даже выработался особенный термин для характеристики подобных разговоров. Этот термин: «собачиться». – А ты настоящую цену давай! – собачился, например, Лукьяныч. – И то настоящую цену даем! – с своей стороны, отсобачивался прасол-покупщик. – А ты дело говори! – И то дело говорим! – Слушай! сколько ты тут дров напилить хочешь? – Сколько напилим – все наше будет. – Опять товарник! Ты думаешь, сколько ты товарнику тут напилишь? – Опять-таки, сколько ни напилим – все наше будет! – Бога ты не боишься! – Ты один, видно, боишься! И так далее, до тех пор, пока запас «собаченья» не истощался на время. Тогда наступало затишье, в продолжение которого Лукьяныч пощипывал бородку, язвительно взглядывал на покупателя, а покупатель упорно смотрел в угол. Но обыкновенно Лукьяныч не выдерживал и, по прошествии нескольких минут, с судорожным движением хватался за счеты и начинал на них выкладывать какие-то фантастические суммы. – Слушай! Боишься ли ты бога! – принимался он вновь за прежнюю канитель укоризн. Вспомнился мне, наконец, и Заяц, за несколько часов перед тем с такою бесцеремонною торжественностью посвящавший меня в тайны искусства «показывания», которого я некогда был жертвою. Теперь это искусство «показывания» уже не меня обездоливало, а, напротив того, мне предлагало свои услуги. Ясно, что передо мной, в течение целого месяца, каждодневно производился тот самый акт «потрясания», который поселяет такой наивный ужас в сердцах наших столпов. Да, это было оно, это было «потрясание», и вот эти люди, которые так охотно бледнеют при произнесении самого невинного из заклейменных преданием «страшных слов», – эти люди, говорю я, по-видимому, даже и не подозревают, что рядом с ними, чуть ли не ими самими, каждый час, каждую минуту, производится самое действительное из всех потрясаний, какое только может придумать человеческая злонамеренность! — 109 —
|