– По совести, Катя: не знаю… Я растерялся, сконфужен, тронут рыданиями и едва стою на ногах. – Давай, Катя, завтракать, – говорю я, натянуто улыбаясь. – Будет плакать! И тотчас же я прибавляю упавшим голосом: – Меня скоро не станет, Катя… – Хоть одно слово, хоть одно слово! – плачет она, протягивая ко мне руки. – Что мне делать? – Чудачка, право… – бормочу я. – Не понимаю! Такая умница и вдруг – на тебе! расплакалась… Наступает молчание. Катя поправляет прическу, надевает шляпу, потом комкает письма и сует их в сумочку – и всё это молча и не спеша. Лицо, грудь и перчатки у нее мокры от слез, но выражение лица уже сухо, сурово… Я гляжу на нее, и мне стыдно, что я счастливее ее. Отсутствие того, что товарищи-философы называют общей идеей, я заметил в себе только незадолго перед смертью, на закате своих дней, а ведь душа этой бедняжки не знала и не будет знать приюта всю жизнь, всю жизнь! – Давай, Катя, завтракать, – говорю я. – Нет, благодарю, – отвечает она холодно. Еще одна минута проходит в молчании. – Не нравится мне Харьков, – говорю я. – Серо уж очень. Какой-то серый город. – Да, пожалуй… Некрасивый… Я ненадолго сюда… Мимоездом. Сегодня же уеду. – Куда? – В Крым… то есть на Кавказ. – Так. Надолго? – Не знаю. Катя встает и, холодно улыбнувшись, не глядя на меня, протягивает мне руку. Мне хочется спросить: «Значит, на похоронах у меня не будешь?» Но она не глядит на меня, рука у нее холодная, словно чужая. Я молча провожаю ее до дверей… Вот она вышла от меня, идет по длинному коридору, не оглядываясь. Она знает, что я гляжу ей вслед, и, вероятно, на повороте оглянется. Нет, не оглянулась. Черное платье в последний раз мелькнуло, затихли шаги… Прощай, мое сокровище! Воры*Фельдшер Ергунов, человек пустой, известный в уезде за большого хвастуна и пьяницу, как-то в один из святых вечеров возвращался из местечка Репина, куда ездил за покупками для больницы. Чтобы он не опоздал и пораньше вернулся домой, доктор дал ему самую лучшую свою лошадь. Сначала погода стояла ничего себе, тихая, но часам к восьми поднялась сильная метель, и когда до дому оставалось всего верст семь, фельдшер совершенно сбился с пути… Править лошадью он не умел, дороги не знал и ехал на авось, куда глаза глядят, надеясь, что сама лошадь вывезет. Прошло так часа два, лошадь замучилась, сам он озяб, и уж ему казалось, что он едет не домой, а назад в Репино; но вот сквозь шум метели послышался глухой собачий лай, и впереди показалось красное, мутное пятно, мало-помалу обозначились высокие ворота и длинный забор, на котором остриями вверх торчали гвозди, потом из-за забора вытянулся кривой колодезный журавль. Ветер прогнал перед глазами снеговую мглу, и там, где было красное пятно, вырос небольшой, приземистый домик с высокой камышовой крышей. Из трех окошек одно, завешенное изнутри чем-то красным, было освещено. — 213 —
|