Контраст между этой политической неудачей буддийской махаяны и успехом, с которым христианская Церковь в Западной Европе воспользовалась своими политическими возможностями, говорит о том факте, что по сравнению с христианством махаяна была религией, в политическом плане некомпетентной. Покровительство местных князьков Северного Китая, которым она пользовалась на протяжении почти трех столетий, последовавших за падением единой Циньской империи, оказалось для махаяны менее полезным, чем более могущественное покровительство кушанского императора Канишки[640] на раннем этапе ее развития. Как только столкновение на дальневосточной почве между махаяной и конфуцианством перешло из политической сферы в сферу духовную, судьбы этой почти бескровной борьбы драматически переменились. Современный китайский специалист по этому вопросу говорит нам, что «неоконфуцианцы более твердо придерживались основополагающих идей даосизма и буддизма, чем сами даосы и буддисты»143. Когда мы переходим от ренессанса древнекитайской конфуцианской философии в дальневосточной истории к ренессансу эллинской аристотелевской философии в западно-христианской истории, мы обнаруживаем, что сюжет пьесы принимает совершенно иной оборот. Если неоконфуцианство поддалось духовному влиянию махаяны, то неоаристотелизм навязал себя богословию христианской Церкви, в официальном мнении которой Аристотель не мог быть никем иным, кроме как язычником. В каждом из случаев над партией, стоящей у власти, одержал верх ее оппонент, который не мог ничем иным зарекомендовать себя, кроме присущих ему добродетелей. В дальневосточном случае философская государственная служба подчинилась духу чуждой религии. В западном случае официальная Церковь подчинилась духу чуждой философии. Призрак Аристотеля в западно-христианском мире проявил такую же удивительную интеллектуальную мощь, какую проявила живая махаяна в дальневосточном мире. «Совсем не из римской традиции Западная Европа получила критический ум и беспокойный дух исследования, которые сделали западную цивилизацию наследницей и преемницей греков. Принято датировать появление этого нового элемента [итальянским] Ренессансом и возрождением греческих штудий в XV в., однако настоящий поворотный пункт следует отнести на три столетия раньше… Уже в Париже во времена Абеляра (жил в 1079-1142 гг.)[641] и Иоанна Солсберийского (жил ок. 1115-1180 гг.)[642] страсть к диалектике и дух философского размышления начали преобразовывать интеллектуальную атмосферу западно-христианского мира. С этого времени над более возвышенными размышлениями стала господствовать техника логической дискуссии — quaestio[643] и публичных диспутов, которые в такой большой степени определяли форму средневековой западной философии даже у ее величайших представителей. “Ничто, — говорит Роберт Сорбоннский, — не может быть известно в совершенстве, если не прошло сквозь зубы диспута”. Стремление подвергать каждый вопрос, от самого очевидного до самого глубокомысленного, процессу пережевывания не только содействовало быстроте ума и точности мышления, но, кроме того, развивало тот дух критицизма и методического сомнения, которому западная культура и современная наука столь многим обязаны»144. — 382 —
|