Влияние женщин на мужчин в героический век, конечно же, подтверждается не только той злобой, с какой они побуждали своих мужчин к братоубийственной борьбе. Нет женщин, оставивших более глубокий след в истории, чем мать Александра Македонского Олимпиада и мать Муавии Хинд, обессмертившие себя пожизненным нравственным влиянием на своих доблестных сыновей. Однако список Гонерилий, Реган и леди Макбет[512], отобранный из записей достоверной истории, можно было бы продолжать без конца. Вероятно, есть два способа объяснить это явление — один социологический, а другой — психологический. Социологическое объяснение состоит в том факте, что героический век — это социальное междуцарствие, в котором традиционные обычаи примитивной жизни ослабевают, в то время как никакой новый «кристалл обычая» еще не выкристаллизовался нарождающейся цивилизацией или высшей религией. В этой недолговечной ситуации социальный вакуум заполняется индивидуализмом настолько полно, что он не принимает во внимание врожденные различия между полами. Удивительно наблюдать, как этот необузданный индивидуализм приносит плоды, которые с трудом отличимы от тех, что приносит доктринерский феминизм, всецело находящийся за пределами эмоционального уровня и интеллектуального горизонта женщин и мужчин подобных периодов. Подходя к проблеме с психологической стороны, можно сказать о том, что козырными картами в междоусобной борьбе варваров за существование является не грубая сила, но упорство, мстительность, неумолимость, коварство и предательство. Всеми этими качествами грешная человеческая природа столь же богато одарена как в женщине, так и в мужчине. Если мы зададимся вопросом, являются ли эти женщины, которые осуществляют «чудовищное правление» в аду героического века, героинями, злодейками или жертвами, то мы не дадим однозначного ответа. Ясно одно: их трагическая моральная раздвоенность делает их предметом поэзии. Неудивительно, что в эпическом наследии постминойского героического века одним из любимых жанров становится «каталог женщин», в котором перечисление одного из легендарных преступлений женщины и его последствий вызывает в памяти легенду о другом в почти бесконечной цепи поэтических реминисценций. Исторические женщины, чьи страшные приключения отдаются в поэзии, усмехнулись бы криво, если бы могли знать наперед, что воспоминание о воспоминании однажды вызовет в воображении викторианского поэта «Грезу о прекрасных женщинах». Они почувствовали бы себя решительно удобнее в атмосфере третьей сцены первого акта «Макбета»[513]. — 290 —
|