Гиббону ни разу не приходит на ум, что век Антонинов был не летом, но «бабьим летом» эллинской истории. Степень его заблуждения выдает само название его великого произведения. Упадок и разрушение Римской империи! Автор истории, носящей подобный заголовок и начинающейся со II в. христианской эры, уверенно начинает свое повествование в той точке, которая очень близка к концу действительной истории. Ибо «умопостигаемым полем исторического исследования», интересующим Гиббона, является не Римская империя, а эллинская цивилизация. Римская же империя сама была лишь монументальным симптомом прогрессирующего распада этой цивилизации. Когда принимается во внимание вся история, стремительный упадок Империи после века Антонинов совсем не кажется неожиданным. Наоборот, было бы удивительно, если Римская империя продолжила бы существовать, ибо эта Империя была обречена на гибель еще до своего основания[511]. Она была обречена, потому что учреждение этого универсального государства было не чем иным, как временным оживлением, которое могло лишь задержать, но не надолго остановить уже неотвратимую гибель эллинского общества. Если бы Гиббон взялся рассказывать эту более длинную историю с начала, то он бы обнаружил, что «триумф варварства и религии» был не сюжетом пьесы, а только ее эпилогом — не причиной надлома, а только неизбежным аккомпанементом окончательного распада, которым долгий процесс разложения должен был закончиться. Более того, он обнаружил бы, что победившие Церковь и варвары являлись все-таки не внешними силами, но в действительности детьми из эллинской семьи, в моральном отношении отчужденными от правящего меньшинства в ходе «смутного времени» между надломом при Перикле и временным оживлением при Августе. Фактически, если бы Гиббон довел свое расследование до истинного начала трагедии, то он вынес бы совершенно иной вердикт. Он вынужден был бы заявить, что эллинское общество — самоубийца, попытавшийся, когда его жизнь было уже поздно спасать, предотвратить фатальные последствия его нападения на самого себя и в конце концов получивший coup de grace (смертельный удар) от своих же собственных детей, с которыми плохо обращался и которых оттолкнул от себя, в то время, когда временное оживление при Августе уже уступало место спаду III в. и пациент, несомненно, умирал от последствий старых, нанесенных самому себе ран. В таких обстоятельствах историк-следователь должен был бы не сосредоточивать свое внимание на эпилоге, а постараться точно определить, когда и как самоубийца впервые наложил на себя руки. В поисках даты он, вероятно, наткнулся бы на начало Пелопоннесской войны в 431 г. до н. э. Эту социальную катастрофу Фукидид, говоря устами одного из персонажей своей трагической драмы, считал в свое время повинной в «начале великих бедствий для Эллады». Докладывая о том, как члены эллинского общества совершили самоубийственное преступление, историк-следователь, вероятно, равным образом подчеркнул бы два составляющих пару зла — войну между государствами и войну между классами. Следуя по стопам Фукидида, он, возможно, отобрал бы в качестве особенно выдающихся примеров каждого из этих зол страшное наказание, наложенное афинянами на завоеванных мелийцев[512], и не менее страшную борьбу группировок на Керкире[513]. В любом случае он заявил бы, что смертельный удар был нанесен шестью столетиями ранее, чем предполагал Гиббон, и что рука, нанесшая его, была собственной рукой жертвы. — 237 —
|