Когда явление искусства принимает такие масштабы и такую определённость, оно не может быть случайным – за ним обязательно стоит что-то серьёзное, относящееся к самой жизни. В русском модерне отразилась реальность столь серьёзная, что дальше некуда, – испытываемое всеми ощущение потери почвы под ногами. Многовековой уклад русского бытия рушился, а новый, предложенный капитализмом, вызвал идиосинкразию и отторгался нравственным чувством. Становилось нечем жить, а кончать самоубийством тоже не хотелось, и художественные натуры решили, что нашли выход: надо жить красотой – не красотой чего-то , а красотой самой по себе. Искусство модерна есть красота как таковая, в которой главным моментом является именно стиль, приложимый к чему угодно, в том числе к мировосприятию и образу жизни. Художники модерна поверили утверждению Достоевского «красота спасёт мир» и стали лить свою стилизованную красоту на волнующееся море людских метаний и страхов. Страхи, кстати сказать, овладевали в то время и Европой, поскольку надвигалась Первая мировая война, и западное общество это чувствовало, поэтому и там родилось искусство ради искусства: в Германии югенд-стиль, в Англии ар-нуво, в Австрии и Голландии сецессион, во Франции, как и у нас, модерн, но в России, где напряжение было максимальным, это направление проявило себя ярче, чем в других странах и достигло более высокого художественного уровня. Достоевский думал, что мир спасётся красотой. Старшие славянофилы верили, что мир спасётся любовью, сохранённой православным сердцем России. Ход истории в двадцатом веке показал, что Достоевский ошибался. Красота, которой потчевали людей в начале двадцатого века в лошадиных дозах, не спасла ни Европу от мировой войны, ни Россию от революции и войны Гражданской. А что нужно сказать о правоте или неправоте славянофилов? Действительно ли любовь спасёт мир, и правда ли то, что Россия сбережёт её до конца времён? Ответить на этот главный для человечества вопрос мы сможем попытаться лишь после того, как Россия пройдёт весь свой путь, пока же мы вглядываемся только в начало двадцатого века, а оно таково, что обнаружить в нём любовь довольно трудно. Возраставшее с самого порога века возбуждение вылилось в 1905 году в первую революцию, а значит, в братоубийство, и хотя страсти удалось успокоить, но ведь не любовью, а силой, да и успокоение это было только внешним, а внутри волнение продолжалось. Вооружённое противостояние прекратилось, но разброд и метания в духовной сфере возобновились в тех же масштабах, что и до революции. Все чувствовали, что неизбежен и второй взрыв, который будет пострашнее первого. Многие теперь даже ждали его с нетерпением: раз уж он всё равно грянет, так пусть грянет скорее! Эти настроения хорошо выразил Горький в «Песне о буревестнике». Другими «зеркалами русской революции» были Лев Толстой и Чехов. В пьесах последнего персонажи мечутся по сцене и, заламывая руки, кликушествуют; «Пусть придут новые сильные люди, пусть они нас прогонят, и их поколение увидит небо в алмазах!» Революционная ситуация разрешилась компромиссами, но никакого национального единства достигнуто не было. А если нет единства, можно ли говорить о любви? Где же она, упование славянофилов, в нашей матушке-России? — 29 —
|