— Тише вы! — зашикали на них. — Нашли время разговаривать! — А фамилия у него — такая звучная, такая благородная, наиблагороднейшая прямо, — все-таки прошептала Пелагея. Старец вдруг отделился от остальных монахов и, сопровождаемый юношами со свечами, медленно и чинно взошел на амвон. Предприняв несколько ритуальных переходов вправо и влево, он спустился вниз и, шествуя через всю церковь, совершал, как заключила Ирина, какое-то чрезвычайно изящное магическое действо, обмахивая богомольцев дымящимися и дивно позвякивающим в такт каждому движению его руки кадилом. При его приближении все, как по мановению, почтительно наклоняли головы, и эта сцена показалась Ирине возвышенной и грациозной. Как только процессия поравнялась с Ириной, обдавая ее дивно пахнущим дымом, она тоже чуть-чуть поклонилась, словно выказывая, что и она согласна участвовать в этом прелестном обряде, и в то же время пользуясь случаем не встречаться до поры глазами с Александром. Но она не рассчитала, выпрямившись слишком рано, и поневоле посмотрела на него в упор. — Да если ты меня не отпустишь, — орал Саша, — я все равно убегу! Старец сказал, чтобы без твоего разрешения я не приезжал, ну что ж — я тогда просто убегу к тем хипарям, с которыми мы случайно и попали в его Пустыньку. Накурюсь марихуаны, наколюсь до одури, напьюсь в лоскуты! Буду ночевать по вокзалам и пустырям, а здесь не останусь! «Тонкие образованные люди! Дивные концерты! Фантастические пикники!» А все только и знают, что тайно ненавидят друг друга, завидуют, сплетничают и тщеславятся кто во что горазд. Прожженные лицемеры! Что ты думаешь — я не вижу, как они, делая сочувственные лица и набивая брюхо твоими угощениями, радуются и потешаются твоему падению, твоему бесчестию, с интересом наблюдая, что ты еще там выкинешь — какой фортель? Ирина сухо хохотнула: — Ты бредишь, Александр, ты просто бредишь! Какому падению? Какому бесчестию? Что ты имеешь в виду? — Да ведь раньше ты была среди них как белая ворона — храбрая, откровенная, свободная. Ты всегда защищала слабого, ты могла сказать в лицо стукачу, которому все вежливо улыбались, что он стукач, и чиновному хаму, пред которым все расшаркивались и тайно и явно, что он — свинья! Мама, ты была прекрасна, репутация твоя была безупречна, ко всему прочему — ты оставалась первой красавицей, и богачкой, и щеголихой, но они чувствовали, что ты и это можешь отбросить во имя каких-то высших соображений! А теперь? Теперь ты стала, как они, и потому они все так празднуют, так ликуют, ибо сладко, мама, грешнику — падение праведного. А этого твоего подонка, — он вдруг взглянул на нее исподлобья, — который отсюда не вылезает, — я просто спущу с лестницы. — 27 —
|